Цитата пушкина про церковь

Обновлено: 19.09.2024

О вы, кото­рые с язви­тель­ным упреком,
Счи­тая мрач­ное без­ве­рие пороком,
Бежите в ужасе того, кто с пер­вых лет
Безумно пога­сил отрад­ный сердцу свет;
Сми­рите гор­до­сти жесто­кой исступленье:
Имеет он права на ваше снисхожденье,
На слезы жало­сти; внем­лите брата стон,
Несчаст­ный не зло­дей, собою страж­дет он.
Кто в мире усла­дит души его мученья?
Увы! он пер­вого лишился утешенья!
Взгля­ните на него – не там, где каж­дый день
Тще­сла­вие на всех наво­дит ложну тень,
Но в тишине семьи, под кров­лею родною,
В беседе с дру­же­ством иль тем­ною мечтою.
Най­дите там его, где или­стый ручей
Про­хо­дит мед­ленно среди нагих полей;
Где сосен веко­вых таин­ствен­ные сени,
Шумя, на влаж­ный мох скло­нили вечны тени.
Взгля­ните – бро­дит он с увяд­шею душой,
Своей ужас­ною томи­мый пустотой,
То гру­сти слезы льет, то слезы сожаленья.
Напрасно ищет он уны­нью развлеченья;
Напрасно в пыш­но­сти сво­бод­ной простоты
При­роды перед ним открыты красоты;
Напрасно вкруг себя печаль­ный взор он водит:
Ум ищет боже­ства, а сердце не находит.

Настиг­нет ли его глу­хих Судеб удар,
Отъ­ем­лется ли вдруг минут­ный сча­стья дар,
В любви ли, в дру­же­стве обни­мет он измену
И их почув­ствует обман­чи­вую цену:
Лишен­ный всех опор отпад­ший веры сын
Уж видит с ужа­сом, что в свете он один,
И мощ­ная рука к нему с дарами мира
Не про­сти­ра­ется из-за пре­де­лов мира…

Несча­стия, Стра­стей и Немо­щей сыны,
Мы все на страш­ный гроб родясь осуждены.
Все­часно брен­ных уз готово разрушенье;
Наш век – невер­ный день, все­час­ное волненье.
Когда, холод­ной тьмой объ­емля грозно нас,
Завесу веч­но­сти колеб­лет смерт­ный час,
Ужасно чув­ство­вать слезы послед­ней Муку –
И с миром начи­нать без­вест­ную разлуку!
Тогда, бесе­дуя с отвя­зан­ной душой,
О Вера, ты сто­ишь у двери гробовой,
Ты ночь могиль­ную ей тихо освещаешь,
И обод­рен­ную с Надеж­дой отпускаешь…
Но, други! пере­жить ужас­нее друзей!
Лишь Вера в тишине отра­дою своей
Живит уныв­ший дух и сердца ожиданье.
«Наста­нет! – гово­рит,- назна­чено свиданье!»

А он (сле­пой муд­рец!), при гробе сто­нет он,
С усла­дой бытия несчаст­ный разлучен,
Надежды слад­кого не внем­лет он привета,
Под­хо­дит к гробу он, взы­вает… нет ответа!

Видали ль вы его в без­молв­ных тех местах,
Где кров­ных и дру­зей свя­щен­ный тлеет прах?
Видали ль вы его над хлад­ною могилой,
Где неж­ной Делии таится пепел милый?
К почив­шим позван­ный вечер­ней тишиной,
К кре­сту при­ник­нул он бес­чув­ствен­ной главой
Сте­на­нья изредка глу­хие раздаются,
Он пла­чет – но не те потоки слез лиются,
Которы сла­достны для страж­ду­щих очей
И сердцу дороги сво­бо­дою своей;
Но слез отча­я­нья, но слез ожесточенья.
В мол­ча­ньи ужаса, в безум­стве исступленья
Дро­жит, и между тем под сенью тем­ных ив,
У гроба матери колена преклонив,
Там дева юная в печали безмятежной
Воз­во­дит к небу взор болез­нен­ный и нежный,
Одна, туман­ною луной озарена,
Как ангел горе­сти явля­ется она;
Взды­хает мед­ленно, могилу обнимает –
Всё тихо вкруг его, а, кажется, внимает.
Несчаст­ный на нее в без­мол­вии глядит,
Качает голо­вой, тре­пе­щет и бежит,
Спе­шит он далее, но вслед уны­нье бродит.

Во храм ли Выш­него с тол­пой он молча входит,
Там умно­жает лишь тоску души своей.
При пыш­ном тор­же­стве ста­рин­ных алтарей,
При гласе пас­тыря, при слад­ком хоров пенье,
Тре­во­жится его без­ве­рия мученье.
Он Бога тай­ного нигде, нигде не зрит,
С померк­шею душой свя­тыне предстоит,
Холод­ный ко всему и чуж­дый к умиленью
С доса­дой тихому вни­мает он моленью.
«Счаст­ливцы! – мыс­лит он, – почто не можно мне
Стра­стей бун­ту­ю­щих в сми­рен­ной тишине,
Забыв о разуме и немощ­ном, и строгом,
С одной лишь верою поверг­нуться пред Богом!»

Напрас­ный сердца крик! нет, нет! не суждено
Ему бла­жен­ство знать! Без­ве­рие одно,
По жиз­нен­ной стезе во мраке вождь унылый,
Вле­чет несчаст­ного до хлад­ных врат могилы.
И что зовет его в пустыне гробовой –
Кто ведает? но там лишь видит он покой.

Следующая цитата

Известно немало случаев пренебрежительного отношения А.С.Пушкина к Церкви. Осенью 1833 г. поэт находился в Оренбургском крае, где собирал материалы для написания «Истории Пугачевского бунта». Однажды он вошел в избу, чтобы расспросить ждавших его крестьян, очевидцев грозных событий, о произошедшем тогда. Появление Пушкина отчего-то вызвало неудовольствие селян. Но не смуглый цвет кожи, широкий нос и полные губы были тому виной: войдя в избу, Пушкин не снял шляпы и не перекрестился на образа, а когда присутствующие заметили его непомерно длинные ногти, больше похожие на когти, то и вовсе уверились, что перед ними антихрист… Однако на вопросы Пушкина крестьяне ответили, описав все случившееся довольно подробно, а когда тот в благодарность за услугу хотел наградить их мелкими серебряными монетами, отказались от подарков, резонно считая, что брать деньги из рук антихриста не следует, так как они все равно «силы не имеют».

На загадку длинных ногтей Пушкина отчасти пролил свет художник Тропинин. Когда он впервые пришел на квартиру Пушкина для сеанса рисования, то, заметив, что на мизинце поэта ноготь особенно длинен, подал тайный масонский знак. Пушкин, будучи членом Кишиневской масонской ложи, за которую, по его словам, «запретили все ложи в России», прекрасно понял этот знак, подаваемый художником-масоном, но уклонился от ответа, а только погрозил Тропинину пальцем… Длинный ноготь на мизинце был в то время признаком лиц, состоявших в тайных масонских ложах.

Вообще говоря, «поповское племя» Пушкин недолюбливал. Согласно примете, завидев на дороге попа, он поворачивал назад. Неприязненное отношение Пушкина к Церкви отмечал и болдинский диакон Кирилл Раевский, при котором поэт читал о Церкви насмешливые, «сатирические» стихи.

Следующая цитата

На пороге два­дца­того сто­ле­тия нашему обще­ству пред­стоит труд­ная и ответ­ствен­ная задача — достой­ным обра­зом помя­нуть вели­кого рус­ского поэта. Труд­ность этой задачи обу­слав­ли­ва­ется тем, что мы далеко к ней не готовы. Мы не знаем еще как сле­дует Пуш­кина ни как чело­века, ни как писа­теля. У нас нет доселе ни обсто­я­тель­ной его био­гра­фии, ни кри­ти­че­ского изда­ния его сочи­не­ний [1] . Но при­скорб­нее всего то, что про­из­ве­де­ния Пуш­кина еще не дожда­лись такой серьез­ной оценки, кото­рая исчер­пала бы по воз­мож­но­сти со всех сто­рон его идей­ное содер­жа­ние. Сам Пуш­кин, много тер­пев­ший от при­страст­ного отно­ше­ния к нему совре­мен­ни­ков, гово­рил: «потом­ков позд­них дань поэтам спра­вед­лива» [2] . Такими «позд­ними потом­ками» с пол­ным пра­вом можно назвать наше поко­ле­ние. Отсюда и сам поэт, живу­щий доселе «в завет­ной лире», и то «мла­дое племя», кото­рому при­над­ле­жит начало сле­ду­ю­щего века, в праве тре­бо­вать от нас «спра­вед­ли­вой дани». В этом смысле мы и назвали ответ­ствен­ной нашу задачу при юби­лей­ном торжестве.

Но это созна­ние непод­го­тов­лен­но­сти к над­ле­жа­щему выпол­не­нию задачи не должно оста­ваться одним бес­плод­ным сето­ва­нием. Напро­тив, на вся­кого почи­та­теля Пуш­кин­ской поэ­зии оно нала­гает обя­зан­ность посильно содей­ство­вать тому, чтобы в духов­ном образе поэта были осве­щены, по край­ней мере, все наи­бо­лее суще­ствен­ные черты. При­над­лежа к числу искрен­них поклон­ни­ков Пуш­кина, мы хотим пред­ло­жить вни­ма­нию чита­те­лей свой опыт выяс­не­ния одной, наи­бо­лее важ­ной (если не самой важ­ной), но менее всего изу­чен­ной сто­роны в про­из­ве­де­ниях Пуш­кина. Мы разу­меем именно сто­рону рели­ги­оз­ную [3] .

Пуш­кин и рели­гия… Для мно­гих такое соче­та­ние пока­жется довольно стран­ным или по мень­шей мере — неожи­дан­ным. Все мы на школь­ной ска­мье заучили «Про­рока» и «Молитву» (Отцы пустын­ники и жены непо­рочны…); мно­гим известны также пуш­кин­ские стансы в ответ мит­ро­по­литу Фила­рету (В часы забав иль празд­ной скуки…). Но эти высо­кие образцы рели­ги­оз­ной поэ­зии в учеб­ных руко­вод­ствах по лите­ра­туре, а отсюда — и в созна­нии боль­шин­ства про­шед­ших сред­нюю школу стоят как-то совсем особ­ня­ком от про­чих про­из­ве­де­ний Пуш­кина. — С дру­гой сто­роны, от тех лиц, у кото­рых зна­ком­ство с Пуш­ки­ным выхо­дит за пре­делы школь­ных про­грамм, можно услы­шать и прямо отри­ца­тель­ное суж­де­ние о рели­ги­оз­ном эле­менте в пуш­кин­ской поэ­зии. Воз­можно ли, ска­жут нам, и под­ни­мать вопрос о рели­ги­оз­ных иде­а­лах Пуш­кина, когда пере­чис­лен­ные выше сти­хо­тво­ре­ния у него тонут в массе дру­гих, очень дале­ких не только от хри­сти­ан­ской рели­гии, но и от воз­зре­ний луч­ших языч­ни­ков. Если к этим недо­уме­ниям при­со­еди­нить еще исто­ри­че­скую справку о том, что Пуш­кин­ская поэ­зия в лите­ра­тур­ной кри­тике встре­чала ино­гда реши­тель­ное обви­не­ние в без­бо­жии [4] , то полу­чится резуль­тат, по-види­мому, совсем небла­го­при­ят­ный для нашей темы: не рис­ко­ванно ли при таких усло­виях гово­рить о рели­ги­оз­ных иде­а­лах Пушкина?

Отве­том на этот вопрос и будет слу­жить наша насто­я­щая ста­тья. Но уже один факт суще­ство­ва­ния отри­ца­тель­ных взгля­дов на рели­ги­оз­ную сто­рону пуш­кин­ской поэ­зии не поз­во­ляет нам прямо при­сту­пить к реше­нию нашего вопроса. Вводя чита­теля in medias res, мы рис­куем встре­тить упрек в искус­ствен­ной груп­пи­ровке мате­ри­ала в угоду пред­взя­тым мыс­лям. Чтобы избе­жать этого наре­ка­ния, мы не будем под­хо­дить к пуш­кин­ской поэ­зии с какой-нибудь зара­нее уста­нов­лен­ной мер­кой. Мы возь­мем его сперва в том виде, как она сла­га­лась и росла исто­ри­че­ски. Уже после такого бес­при­страст­ного изу­че­ния, когда все отдель­ные моменты в твор­че­стве Пуш­кина будут уста­нов­лены на своем месте, мы перей­дем к син­тезу и заклю­чи­тель­ной оценке рели­ги­оз­ных взгля­дов поэта. Но в этой под­го­то­ви­тель­ной работе нельзя отры­вать поэ­зии от лич­но­сти самого поэта. Никто из рус­ских худож­ни­ков слова не дости­гал такой высоты обще­че­ло­ве­че­ских иде­а­лов в поэ­ти­че­ских созда­ниях, и никто, с дру­гой сто­роны, не внес в свои про­из­ве­де­ния своих лич­ных моти­вов как Пуш­кин. Его поэ­зия «объ­ем­лет и погло­щает все наблю­де­ния, все уси­лия, все впе­чат­ле­ния его жизни» [5] ; она есть жизнь со всеми поры­вами «во обла­сти заочны», но и «с бес­стыд­ством беше­ных жела­ний». Поэтому исто­рия твор­че­ства Пуш­кина в целом и в отдель­ных его сто­ро­нах понятна только в связи с обсто­я­тель­ствами его жизни. Изла­гая посте­пен­ный ход поэ­ти­че­ского раз­ви­тия Пуш­кина, насколько это тре­бу­ется нашей зада­чей, мы посто­янно будем иметь ввиду те жиз­нен­ные усло­вия, под вли­я­нием кото­рых созда­ва­лась у Пуш­кина сово­куп­ность «ума холод­ных наблю­де­ний и сердца горест­ных замет».

«Жизнь Пуш­кина, — гово­рит один ста­рый исто­рик рус­ской лите­ра­туры — можно раз­де­лить на три эпохи, отлич­ные одна от дру­гой харак­те­ром его поэ­ти­че­ской дея­тель­но­сти и важ­но­стью созда­ний» [6] . Этот взгляд, выска­зан­ный под вли­я­нием Белин­ского, в сущ­но­сти удер­жи­ва­ется и боль­шин­ством новей­ших иссле­до­ва­те­лей [7] , с неболь­шими лишь раз­но­гла­си­ями в харак­те­ри­стике каж­дой из трех отдель­ных эпох или с под­раз­де­ле­нием их на более мел­кие пери­оды. Мы со своей сто­роны также вос­поль­зу­емся этим обыч­ным деле­нием, не при­водя для него пока ника­ких под­твер­жде­ний. Впо­след­ствии же мы уви­дим, что и с точки зре­ния нашего спе­ци­аль­ного вопроса вполне может быть оправ­дано такое раз­де­ле­ние жизни и твор­че­ства Пуш­кина на три периода.

I. Детство [8]

А. С. Пуш­кин появился на свет 26 мая 1799 г. и про­вел годы дет­ства в дво­рян­ской семье, где наи­бо­лее вид­ными пред­ста­ви­те­лями были отец и дядя поэта — Васи­лий и Сер­гей Льво­вичи. Бра­тья имели между собой много общего. Они роди­лись около вре­мени пер­вой турец­кой войны, по тогдаш­нему обы­чаю чуть не с колы­бели были зачис­лены в гвар­дию и вос­пи­ты­ва­лись дома под руко­вод­ством фран­цу­зов-гувер­не­ров. К 15–18 годам их фран­цуз­ское обра­зо­ва­ние было закон­чено. Они высту­пили в Мос­ков­ских сало­нах бле­стя­щими кава­ле­рами. С тех пор все их заня­тие состо­яло в том, что они толк­лись в гости­ных и оча­ро­вы­вали всех наход­чи­во­стью, любез­но­стью, фран­цуз­скими остро­тами и сти­хами. При Павле I салон­ным кава­ле­рам при­шлось отпра­виться в полк. Но суро­вая служба была им слиш­ком не по душе. Они спе­шили выйти в отставку и вос­ста­но­вить при­выч­ный образ жизни. Вер­нув­шись в Москву с женой, Сер­гей Льво­вич радушно открыл свой дом для вся­ких рус­ских и заез­жих зна­ме­ни­то­стей. Все время, оста­вав­ше­еся от уве­се­ле­ний, он посвя­щал фран­цуз­ской книжке и страшно раз­дра­жался, когда его тре­во­жили какими-нибудь жало­бами на детей или хозяй­ствен­ными делами. Зна­ком­ство с лег­кой фран­цуз­ской лите­ра­ту­рой и бес­печ­ная жизнь сде­лали Сер­гея Льво­вича совер­шенно рав­но­душ­ным к серьез­ным вопро­сам жизни, в том числе, разу­ме­ется, и к вопро­сам рели­гии. Правда, он любил повто­рять слова: que la volonte du ciel soit faite (да будет воля Божья). Но эта пого­ворка, как спра­вед­ливо заме­чает один автор, «вовсе не была отра­же­нием искрен­ней веры и готов­но­сти под­чи­няться воле Про­ви­де­ния, а только фра­зой, кото­рою он при­кры­вал свой эго­и­сти­че­ский инди­фер­рен­тизм ко всему на свете» [9] . Он не рас­ста­вался с остро­тами даже у постели уми­ра­ю­щей жены. — Дру­гой брат отли­чался таким же и даже боль­шим рав­но­ду­шием к рели­гии. «Раз утром — гово­рит один из близ­ких его зна­ко­мых, боль­ной ста­рик под­нялся с постели, добрался до шка­фов огром­ной своей биб­лио­теки, отыс­кал там Беранже и с этой ношей пере­шел на диван залы. Тут при­нялся он пере­ли­сты­вать люби­мого сво­его поэта, вздох­нул тяжело и умер над фран­цуз­ским песен­ни­ком» [10] .

Период первый. Детство (1799–1811) и лицей (1811–1817)

Следующая цитата

Обширная литература о Пушкине почти всегда старалась обходить такую тему и всячески старалась выставить Пушкина либо как рационалиста, либо как революционера, несмотря на то, что наш великий писатель был живой противоположностью таким понятиям.

В 1899 году, когда Казань и, в частности, Казанский университет праздновали 100-летие со дня рождения поэта, я был приглашен служить там литургию и сказать речь о значении его поэзии. Я указал на то в своей речи, что несколько самых значительных стихотворений Пушкина остались без всякого толкования и даже без упоминания о них критиками.

Более искренние профессоры и некоторые молодые писатели говорили и писали, что я открыл Америку, предложив истолкование оставшегося непонятным и замолченным стихотворения Пушкина, оставленного им без заглавия, но являющегося точной исповедью всего его жизненного пути, как, например, чистосердечная исповедь блаженного Августина.

Вот как оно читается:

В начале жизни школу помню я;

Там нас, детей беспечных, было много;

Неровная и резвая семья.

Смиренная, одетая убого,

Но видом величавая жена

Над школою надзор хранила строго.

Толпою нашею окружена,

Приятным, сладким голосом, бывало,

С младенцами беседует она.

Ее чела я помню покрывало

И очи светлые, как небеса.

Но я вникал в ее беседы мало.

Меня смущала строгая краса

Ее чела, спокойных уст и взоров

И полные святыни словеса.

Дичась ее советов и укоров,

Я про себя превратно толковал

Понятный смысл правдивых разговоров,

И часто я украдкой убегал

В великолепный мрак чужого сада,

Под свод искусственный порфирных скал.

Там нежила меня теней прохлада;

Я предавал мечтам свой юный ум,

И праздномыслить было мне отрада

Другие два чудесные творенья

Влекли меня волшебною красой:

То были двух бесов изображенья.

Один (Дельфийский идол) лик младой –

Был гневен, полон гордости ужасной,

И весь дышал он силой неземной.

Другой женообразный, сладострастный,

Сомнительный и лживый идеал –

Волшебный демон – лживый, но прекрасный.

Не однажды, предлагая вниманию слушателей на литературных вечерах и на студенческих рефератах это стихотворение, я спрашивал слушателей: «О какой школе здесь говорится, кто упоминаемая здесь учительница и что за два идола описаны в конце этого стихотворения, подходящего и под понятие басни, и под понятие загадки?» Сам автор такого толкования не дал, но смысл его исповеди в связи ее со многими другими его стихотворениями совершенно понятен. Общество подростков-школьников – это русское интеллигентное юношество; учительница – это наша Святая Русь; чужой сад – Западная Европа; два идола в чужом саду – это два основных мотива западноевропейской жизни – гордость и сладострастие, прикрытые философскими тогами, как мраморные статуи, на которых любовались упрямые мальчики, не желавшие не только исполнять, но даже и вникать в беседы своей мудрой и добродетельной учительницы и пристрастно перетолковывавшие ее правдивые беседы.

Истолковав со своей стороны в печати эту мудрую загадку нашего писателя и, конечно, замолченную вместе с моим истолкованием современною критикой, я тем самым все-таки понудил ее в рецензиях моей речи, а также и в других статьях о Пушкине коснуться этого стихотворения, но их авторы лицемерно замалчивали (не имея возможности отрицать) главный вывод из пушкинской загадки, а ходили вокруг да около ее смысла, не вникая в ее существо.

Итак, молодое общество, не расположенное к своей добродетельной учительнице и перетолковывавшее ее уроки, – это русская интеллигентная молодежь (и, если хотите, также старики, которые при всяком упоминании о религии, о Церкви и т.п. только отмахивались и начинали говорить о мистицизме, шовинизме, суевериях и, конечно, об инквизициях, приплетая ее сюда ни к селу ни к городу). Наши толстые журналы начиная с 60-х годов шли по тому же пути «превратных толкований» всего соприкосновенного со святой верой и манили читателя «в великолепный мрак чужого сада» и под названием «просвещения» держали его в этом мраке туманных и уж вовсе не научных теорий позитивизма (агностицизма), утилитаризма, полуматериализма и т.д. и т.п. Гордость и сладострастие, вечно обличаемые нашей учительницей, то есть Церковью в данном случае, наполняли постоянно буйные головки и «слабые умы» нашего юношества, и лишь немногие из них в свое время вразумлялись и изменяли свое настроение, как, например, герои тургеневского «Дыма», гончаровского «Обрыва» и большинства повестей Достоевского.

Не подумайте, будто приведенное стихотворение Пушкина является единственным в своем роде. Напротив, можно сказать, что эти настроения беспощадного самобичевания и раскаяния представляются нам преобладающими в его творчестве, потому что оно красной нитью проходит через все его воспоминания и элегии.

Историко-критическая литература Пушкина не поняла. Белинский преимущественно ценит его как поэта национального, но в чем национализм его убеждений (а не просто подбора тем), Белинский также не объясняет. Не объяснил этого и Некрасов, так искренне преклонявшийся перед силой пушкинского слова и воображения. Ничтожный Писарев ценит его только как стилиста, а тот единственный критик, точнее панегирист, который понял его глубже прочих, профессор Духовной академии высокоталантливый В.Никольский, открывший пушкинскую Америку в своей актовой речи в Петербургской духовной академии под заглавием «Идеалы Пушкина» (1882) и приведший в бурный восторг огромную аудиторию во главе с полным почти составом Священного Синода, остался злостно замолченным в литературе. Я даже не знаю, вышла ли эта речь Никольского отдельным изданием.

Однако благодаря Богу явился человек, которого замолчать было уже физически невозможно, именно Ф.М.Достоевский, выступивший на торжественном чествовании нашего поэта в пушкинские дни 1880 года в Москве, когда был поставлен ему памятник в первопрестольной столице.

Неоднократно мы упоминали о том колоссальном восторге, который охватил тогда слушателей этой речи Достоевского и отразился на всей современной литературе. Малораспространенный до того времени «Дневник писателя», в котором Достоевский отпечатал свою речь, был раскуплен в несколько дней; затем понадобилось второе и третье его издание.

Достоевский представлял себе Пушкина тоже как писателя, патриота и как человека высокорелигиозного, но в своей речи и в не менее талантливом приложении к ней он рассматривал Пушкина с одной, определенной точки зрения – как гениального совместителя национального патриотизма с христианским космополитизмом. Справедливо утверждал он, что Пушкин показал себя гениальнейшим писателем мира, обнаружив такое свойство ума и сердца, до которого не дошли мировые гении Шиллер и Шекспир, ведь у последних герои повестей и поэм почти вовсе теряют присущие им национальные черты, и шекспировские итальянцы и испанцы являются читателю как англичане, а герои Пушкина являются типичными выразителями характеров их родных, национальных; примеры приводить на это излишне.

Речь Достоевского о Пушкине настолько глубоко проникла в умы и сердца нашей публики, что рабствовавшая ей критическая литература, которая прежде унижала Достоевского и презрительно издевалась над ним начиная с 1881 года, после нескольких бессильных «гавканий» на него совершенно изменила свой высокомерный тон и стала отзываться о Достоевском с таким же почтением, как и о Пушкине; кратко говоря, с этого времени оказалось не принятым говорить о Достоевском, как раньше и о Пушкине, без уважения, даже без благоговения.

Читатель, конечно, заметил уже, что центральный интерес наш к личности и поэзии Пушкина сосредоточивается в другой области, нежели в речи Достоевского, хотя и соприкасается с последним. Именно: мы ведем свою речь о Пушкине прежде всего как о христианском моралисте. Приведенное стихотворение «Жизненная школа» свидетельствует о том, что даже независимо от своих политических и национальных симпатий Пушкин интересовался прежде всего жизненною правдою, стремился к нравственному совершенству и в продолжение всей своей жизни горько оплакивал свои падения, которые, конечно, не шли дальше обычных романтических увлечений Евгения Онегина и в совести других людей последнего столетия не оставляли глубоких следов раскаяния, а нередко даже отмечались в них хвастливыми воспоминаниями своего бывшего молодечества. Не так, однако, настроен Пушкин:

Безумных лет угасшее веселье

Мне тяжело, как смутное похмелье.

Но, как вино, – печаль минувших дней

В моей душе чем старе, тем сильней.

Мой путь уныл. Сулит мне труд и горе…

Ещё беспощаднее его элегии:

Воспоминание

Когда для смертного умолкнет шумный день,

И на немые стогны града

Полупрозрачная наляжет ночи тень

И сон, дневных трудов награда,

В то время для меня влачатся в тишине

Часы томительного бденья:

В бездействии ночном живей горят во мне

Змеи сердечной угрызенья;

Мечты кипят; в уме, подавленном тоской,

Теснится тяжких дум избыток;

Воспоминание безмолвно предо мной

Свой длинный развивает свиток;

И, с отвращением читая жизнь мою,

Я трепещу и проклинаю,

И горько жалуюсь, и горько слезы лью,

Но строк печальных не смываю.

Воспоминания в Царском Селе

Воспоминаньями смущенный,

Исполнен сладкою тоской,

Сады прекрасные, под сумрак ваш священный

Вхожу с поникшею главой.

Так отрок Библии, безумный расточитель,

До капли истощив раскаянья фиал,

Увидев наконец родимую обитель,

Главой поник и зарыдал.

В пылу восторгов скоротечных,

В бесплодном вихре суеты,

О, много расточил сокровищ я сердечных

За недоступные мечты,

И долго я блуждал, и часто, утомленный,

Раскаяньем горя, предчувствуя беды,

Я думал о тебе, предел благословенный,

Воображал сии сады.

Воображаю день счастливый,

Когда средь вас возник лицей,

И слышу наших игр я снова шум игривый,

И вижу вновь семью друзей.

Вновь нежным отроком,

то пылким, то ленивым,

Мечтанья смутные в груди моей тая,

Скитаясь по лугам, по рощам молчаливым,

Поэтом забываюсь я.

В чем же так горько, так беспощадно каялся наш поэт? Конечно, в грехах против седьмой заповеди, – в этом отношении его совесть оказывалась более чуткой даже сравнительно с совестью блаженного Августина, написавшего свою чистосердечную исповедь.

Последний открыто каялся перед читателями, не щадя своего святительского авторитета, но в чем главным образом? Увы, и здесь в нем сказался более римский юрист, чем смиренный христианин: он оплакивает грехи своей молодости, но главным образом то, что он в детстве. воровал яблоки и другие фрукты в чужом саду, что, конечно, делает всякий порядочный мальчишка, особенно на знойном Юге, где фрукты дешевле, чем у нас щавель. Блаженный Августин жестоко терзает свое сердце за то, что, воруя фрукты, он это делал не под давлением нужды, а ради глупого молодечества. Зато чрезвычайно равнодушно он упоминает о бывшем у него незаконнорожденном ребенке, которого смерть похитила уже в юношеском возрасте.

Покаяние же Пушкина в своих юношеских грехах не было просто всплеском безотчетного чувства, но имело тесную связь с его общественными и даже государственными убеждениями. Вот какие предсмертные слова влагает он в уста умирающего царя Бориса Годунова к своему сыну Феодору:

Храни, храни святую чистоту

Невинности и гордую стыдливость:

Кто чувствами в порочных наслажденьях

В младые дни привыкнул утопать,

Тот, возмужав, угрюм и кровожаден,

И ум его безвременно темнеет.

В семье своей будь завсегда главою;

Мать почитай, но властвуй сам собою –

Ты муж и царь; люби свою сестру –

Ты ей один хранитель остаешься.

Далек был Пушкин от общепризнанного теперь парадокса о том, что нравственная жизнь каждого есть исключительно его частное дело, а общественная деятельность его совершенно не связана с первою.

В годы своей возмужалости Пушкин надеялся освободиться от юношеских страстей и написал стихотворение «Возрождение»:

Художник-варвар кистью сонной

Картину гения чернит

И свой рисунок беззаконный

Над ней бессмысленно чертит.

Но краски чуждые, с летами,

Спадают ветхой чешуей;

Созданье гения пред нами

Выходит с прежней красотой.

Так исчезают заблужденья

С измученной души моей

И возникают в ней виденья

Первоначальных, чистых дней.

К этой же теме он возвращается не однажды, открывая читателю изменяющееся к лучшему настроение своей души.

Я пережил свои желанья,

Я разлюбил свои мечты;

Остались мне одни страданья,

Плоды сердечной пустоты.

Под бурями судьбы жестокой

Увял цветущий мой венец;

Живу печальный, одинокий

И жду: придет ли мой конец?

Так, поздним хладом пораженный,

Как бури слышен зимний свист,

Один – на ветке обнаженной

Трепещет запоздалый лист.

Пушкин постоянно думал о неизбежном исходе человеческой жизни:

Брожу ли я вдоль улиц шумных,

Вхожу ль во многолюдный храм,

Сижу ль меж юношей безумных,

Я предаюсь моим мечтам.

Я говорю: промчатся годы,

И сколько здесь ни видно нас,

Мы все сойдем под вечны своды –

И чей-нибудь уж близок час.

Гляжу ль на дуб уединенный,

Я мыслю: патриарх лесов

Переживет мой век забвенный,

Как пережил он век отцов.

Младенца ль милого ласкаю,

Уже я думаю: прости!

Тебе я место уступаю:

Мне время тлеть, тебе цвести.

День каждый, каждую годину

Привык я думой провождать,

Грядущей смерти годовщину

Меж их стараясь угадать.

И где мне смерть пошлет судьбина?

В бою ли, в странствии, в волнах?

Или соседняя долина

Мой примет охладелый прах?

И хоть бесчувственному телу

Равно повсюду истлевать,

Но ближе к милому пределу

Мне всё б хотелось почивать.

И пусть у гробового входа

Младая будет жизнь играть

И равнодушная природа

Красою вечною сиять.

Однако мысль о смерти внушает ему не уныние, а покорность воле Божией и примирение со своим жребием:

. Вновь я посетил

Тот уголок земли, где я провел

Изгнанником два года незаметных

Религиозное чувство Пушкина не имело только строго индивидуальный характер: перед его сознанием носился образ вдохновенного пророка, к коему он обращался не однажды. Не однажды мы уже читали о том потрясающем впечатлении, какое производила декламация Достоевским пушкинского «Пророка». В эти минуты оба великих писателя как бы сливались в одно существо, очевидно, прилагая к себе самим то видение пророка Исаии, которое Пушкин изложил в своем стихотворении:

Духовной жаждою томим,

В пустыне мрачной я влачился,

И шестикрылый Серафим

На перепутье мне явился;

Перстами легкими, как сон,

Моих зениц коснулся он.

Отверзлись вещие зеницы,

Как у испуганной орлицы.

Моих ушей коснулся он,–

И их наполнил шум и звон:

И внял я неба содроганье,

И горний Ангелов полет,

И гад морских подводный ход,

И дольней лозы прозябанье.

И он к устам моим приник

И вырвал грешный мой язык,

И празднословный и лукавый,

И жало мудрыя змеи

В уста замершие мои

Вложил десницею кровавой.

И он мне грудь рассек мечом,

И сердце трепетное вынул,

И угль, пылающий огнем,

Во грудь отверстую водвинул.

Как труп, в пустыне я лежал.

И Бога глас ко мне воззвал:

«Восстань, пророк, и виждь, и внемли,

Исполнись волею Моей

И, обходя моря и земли,

Глаголом жги сердца людей».

Источник: Из книги митрополита Антония (Храповицкого) "Молитва русской души", изданной. Православие.ру

Другая сторона медали: Верит!

Но, с другой стороны, существует немало свидетельств о том, что поэту, которому «на перепутье явился шестикрылый серафим», были не чужды и глубоко религиозные чувства. Например, Пушкин прекрасно знал и любил Евангелие. Дочь Натальи Николаевны Пушкиной-Ланской (от второго брака) вспоминала, что в роду бояр Пушкиных из поколения в поколение, как реликвия, передавалась ладанка с гравированным на ней «всевидящим оком». Эта ладанка во все времена принадлежала старшему сыну. Была она принадлежностью и Александра Сергеевича, который ежегодно 10 июля (ст.стиль), в праздник Положения честной ризы Господа Нашего Иисуса Христа в Москве, творил перед ладанкой святой молебен.

Последние дни Пушкина также прошли в полном согласии с Церковью. Когда умирающему поэту намекнули об исполнении христианского долга, Пушкин тут же попросил послать за священником. Вскоре из Конюшенного прибыл отец Петр. В его присутствии Пушкин исповедался и причастился Святых Тайн. Свидетели церемонии вспоминают, что долг христианина Пушкин исполнил настолько благоговейно и с таким глубоким чувством, что вызвал слезы на глазах священника.

Третья сторона медали: Сначала не верил,потом поверил!

Существует мнение,что в начале жизни он не верил, а потом за год до смерти он начал поворачиваться к Богу. По хронологии его произведений можно понять о чём думал поэт. А ещё существует правда или миф, что стих "Я памятник воздвиг нерукотворный",что он очень жалел, что написал и если можно было то он его сжег, чтобы никто не видел. Потому,как в этом стихе,по-христиански гордость, за себя!

Читайте также: