Анализ 2 главы мертвые души с цитатами

Обновлено: 21.11.2024

Войти через uID

АНАЛИЗ СЕДЬМОЙ ГЛАВЫ ПОЭМЫ Н.ГОГОЛЯ "МЕРТВЫЕ ДУШИ"

В финале шестой главы счастливым был назван герой поэмы: он заключил выгодную сделку, вернувшись в гостиницу, хорошо поужинал (у Плюшкина такая возможность ему не представилась) и мог крепко заснуть, «как спят одни только те счастливцы, которые не ведают ни гемороя, ни блох, ни слишком сильных умственных способностей» (VI, 132).

Седьмую главу Гоголь открывает размышлением о счастливых путниках и счастливых писателях. Иронические слова о Чичикове, о счастливцах, свободных от умственных способностей, побуждают задуматься, что же вмещает в себя это одновременно привычное и неопределенное понятие. Романтические герои не верили в возможность счастья для человека исключительного и свои собственные страдания несли не без гордости. Но литература первой трети XIX века осваивала и гораздо более сложное и глубокое понимание счастья. Если Чацкий в комедии А. С. Грибоедова, мечтавший о счастье («Спешил. летел! дрожал! вот счастье, думал, близко» ), обречен на разочарование и устремляется «искать по свету», где возможна гармония общественного и личного идеалов, то герой пушкинского романа в стихах, встретив после странствий Татьяну, вынужден заметить:

Я думал: вольность и покой Замена счастью. Боже мой! Как я ошибся, как наказан .

Гоголь избирает героем человека, которому чуть ли не противопоказаны философские размышления о счастье. «Припряжем подлеца!» (VI, 223) — поясняет его типаж автор, не отказывая, как увидим далее, и такому герою в возможности совершенствования. Пока же Чичиков счастлив, поскольку ни геморрой, ни блохи, ни сильные умственные способности его не отягощают. Для автора же «счастье» Чичикова — повод задуматься над счастьем как таковым, в том числе, а может быть, прежде всего над счастьем писателя.

Гоголь в своем повествовании нередко прибегает к контрасту, при этом различные явления предстают в их внутренней сложности: бросающееся в глаза различие, как правило, бывает уточнено, откорректировано. Наряду со счастьем «подлеца» и счастьем писателя предметом осмысления становится счастье «путника», т. е. человека как такового, быть может, не занятого умственным трудом, но не лишенного умственных способностей. В гоголевском повествовании появляется картинка жизни, не только свободная от сатирической или комической окраски, но даже поэтизирующая случайно выхваченные мгновения жизненного бытия. Путник, вернувшийся к себе домой, «видит знакомую крышу, с несущимися навстречу огоньками, слышит радостный крик выбежавших навстречу людей, шум и беготню детей и успокоительные тихие речи, прерываемые пылающими лобзаниями, властными истребить все печальное из памяти» (VI, 133). Это некая норма жизни, труднодоступная или даже не доступная ни Чичикову, ни истинному писателю, как бы ни были они противоположны друг другу.

В тексте принципиально заявлены две оппозиции: «счастлив семьянин» — «горе холостяку» (там же) и «счастлив писатель», проходящий мимо «характеров скучных», — «другая судьба писателя», «дерзнувшего вызвать наружу все, что ежеминутно пред очами» (VI, 134). Но эти оппозиции аналогичны лишь на первый взгляд.

Первое противопоставление достаточно прозрачно по смыслу. Счастье родственного единения и горе одиночества вряд ли может быть оспорено. А вот авторские слова о счастливом писателе оказываются сложнее. Само понятие счастья здесь уже утрачивает универсальный, единый смысл. Окруженный славой, сопровождаемый рукоплесканиями, писатель счастлив в глазах толпы; он «окурил упоительным куревом людские очи», «он чудно польстил им, сокрыв печальное в жизни, показав им прекрасного человека» (VI, 133). Писатель подарил мгновения счастья читателям и сам счастлив их восторгом и почитанием. Можно сказать, что перед нами коллизия, выражающая отношения беллетриста или скорее массового писателя и его поклонников. Но не этот писатель интересен и близок Гоголю. «Счастлив» сиюминутной славой и благополучием один писатель, но подлинно велик другой, которому «не собрать народных рукоплесканий», который вызывает «наружу» «всю страшную, потрясающую тину мелочей, опутавших нашу жизнь, всю глубину холодных, раздробленных, повседневных характеров» (VI, 134). И все же не только в этом бесстрашии обнажения «ничтожного» и «низкого» величие и смысл писательского труда. В начале седьмой главы Гоголь словно подводит итог высказанному в предыдущих главах и приоткрывает перед читателем будущее своего произведения, дальнейшее развитие сюжета, которое отчасти будет осуществлено уже в первом томе, но в полной мере должно было быть воплощено в поэме в целом, в задуманных трех томах.

Писатель соотнесен с «бессемейным путником», но в отличие от путника, случайно обреченного на одиночество, он сознательно избрал путь, который «современный суд» (там же) не в состоянии оценить. Автор в «Мертвых душах» давно осознал свою позицию, но сформулировал ее именно сейчас, когда пути его героев уже предстали перед читателем. Писатель может совершить свой выбор: присоединиться к «современному суду», называющему подобные произведения «ничтожными», или быть верным себе и постараться приоткрыть внутренний их смысл.

Последующий фрагмент главы «И долго еще определено мне чудной властью идти об руку с моими странными героями…» (VI, 134) запечатлевает духовное состояние писателя, нашедшего свою дорогу и не изменяющего ей. Именно здесь мы находим авторское самоопределение Гоголя, это его писательское самовидение, воплощение в емкой формуле своей творческой и духовной позиции. Жизнь русская и жизнь человеческая в целом видится как «горькая и скучная дорога» и одновременно — как «громадно несущаяся жизнь» (там же). И то и другое в их единстве приоткрывается писателю, который видит жизнь «сквозь видный миру смех и незримые, неведомые ему слезы» (там же).

Авторское восклицание: «В дорогу! в дорогу! прочь набежавшая на чело морщина и строгий сумрак лица!» (VI, 135) — может быть адресовано и самому писателю, и читателю, равно опечаленным той картиной горькой и скучной жизни, которая предстала в шести главах «Мертвых душ». Мотив дороги, наполненный первоначально буквальным смыслом (Чичиков приезжает в губернский город и совершает одну за другой свои поездки), приобретает символическое выражение, означая духовное движение как отдельного человека, так и нации в целом. Изъяснив свою позицию, автор вновь обращается к герою, и создается впечатление, что проницательность автора, его «изощренный в науке выпытывания» человека взгляд передаются на какое-то время герою.

Проснувшийся Чичиков полон энтузиазма и надежд на отрадное будущее. Заключенные сделки он вспоминает с «просиявшим лицом» (там же). И в самом деле, от чего другого, как не от трудов (а по сути, мошенничества), обещающих выгоду, может исходить свет для такого человека, как «наш герой»?! Перед нами не просто человек телесный, но вполне довольный своей телесностью: необычайно «круглым подбородком», который демонстрируется всем, кто окажется рядом «во время бритья»; «сафьянными (т. е. из тонкой мягкой кожи. — Е.А.) сапогами с резными выкладками всяких цветов», способностью производить прыжки, несмотря на «степенность и приличные средние лета» (там же). Но автор одаряет героя и иной способностью.

Повинуясь «какому-то странному, непонятному ему самому чувству» (VI, 135), Чичиков вглядывается в имена и фамилии мужиков, которых он «купил» у помещиков. Казалось бы, ему нужно лишь составить купчую крепость, что Чичиков и делает, но затем он смотрит «на эти листики, на мужиков, которые, точно, были когда-то мужиками, работали, пахали, пьянствовали, извозничали, обманывали бар, а может быть, и просто были хорошими мужиками» (там же). Словно архаический культурный герой, который в древнем мифе создает на земле рельеф, предметы, человека, Чичиков на какой-то миг возрождает этих бесчисленных мужиков, которые были рассеяны по бесконечным российским пространствам. С изумлением Чичиков замечает, что каждый помещик по-своему составил или оформил список, как будто подчиняясь магии этих лиц, уже покинувших землю, но все-таки означивших (говоря гоголевским словом) свое существование.

«Реестр Собакевича» поражает «необыкновенной полнотою и обстоятельностью» (VI, 136). Положим, это свойство самого хозяина, но недаром чуть позже Собакевич обнаружит совершенно удивительное знание каждого из своих мужиков. «Записка Плюшкина отличалась краткостью в слоге» (там же), а фамилии мужиков Коробочки были сопровождены прозвищами. Возникает ощущение внутренней, почти сокровенной связи лиц, принадлежащих к разным социальным группам, связи, о которой специально не думают и даже не догадываются ни одни ни другие. К этой стихийно возникшей общности прикасается на краткий миг Чичиков. Герой в каких-то его суждениях уподоблен автору с его филологическим чутьем и исканием богатырства на русской земле. Чичиков выхватывает взглядом длинную, разъехавшуюся «во всю строку» фамилию — «Петр Савельев Неуважай-корыто»; в плотнике Степане Пробке ищет черты богатыря, наделенного не только физической силой, но и удалью, силой духа, додумывая возможную смерть этого героя, единожды появившегося на страницах поэмы, и это смерть, лишенная героизации, быть может, происшедшая от заботы о «большом прибытке», но приобретающая несомненные черты русского богатырства: Чичиков явственно видит, как мог Степан Пробка упасть из-под церковного купола, где работал, и сразу после того как он «шлепнулся оземь», «какой-нибудь стоявший возле… дядя Михей, почесав рукою в затылке, примолвил: „Эх, Ваня, угораздило тебя!" — а сам, подвязавшись веревкой, полез» (VI, 136) на его место.

Картина национального повседневного бытия, которая развернута автором в этой главе, причем поданная через размышления Чичикова, — так же двойственна, как та «русская природа», в которой, по мнению Гоголя, и даров и недостатков заложено больше, чем у других народов. Русские мужики Гоголя то удивляют своими талантами, то бездумно их растрачивают, то трудятся, не покладая рук, до самой смерти, то странствуют неостановимо и бесцельно «по лесам», дорогам, тюрьмам в том числе. Есть над чем задуматься и Чичикову, и автору. Размышления свои, спохватившись, что чуть не опоздал в палату, герой назовет «околесиной», однако вслед за тем задумается вновь.

Правда, автор не позволяет читателю обольститься относительно возможного духовного возрождения Павла Ивановича. В палате, где совершались купчие крепости, он думает уже только о деле, принимая с каждым из своих новых знакомых тот тон, который требуется. Сказал комплимент Манилову, упрекнул за включение в список особы женского пола Собакевича, одернул чиновников «юных лет», дал взятку чиновнику постарше. Описание гражданской палаты окрашено в иронические тона, при этом изображена палата обыденно, и герой знает, что имеет право панибратски общаться с Фемидою, богиней правосудия, поскольку и она «просто, какова есть, в неглиже и халате принимала гостей» (VI, 141). Но подчас за фразами, кажущимися смешными или нелепыми, проступает серьезный смысл.

Собакевич так крепко, прочно стоящий на земле, выносящий безапелляционные оценки всем, о ком бы ни заходил разговор, произносит совершенно неожиданную фразу: «…Вот хоть и моя жизнь, что за жизнь? Так как-то себе…» (VI, 145). В каком контексте появляется эта фраза? Председатель вспоминает отца Собакевича, который «был также крепкий человек» и «на медведя один хаживал» (VI, 144), а Собакевич признает, что ему это уже не по силам и резюмирует: «Нет, теперь не те люди…» (VI, 145). Сожаление об утрачиваемом богатырстве, потенциально присущем русскому человеку, сближает Собакевича с автором, но доводы героя, его логика, аргументы, призванные пояснить мысль, звучат несколько комически: «…Пятый десяток живу, ни разу не был болен; хоть бы горло заболело, веред или чирей выскочил… Нет, не к добру! Когда-нибудь придется поплатиться за это» (там же). С другой стороны — болезнь, вернее ее отсутствие, вряд ли здесь упомянута случайно. Природа болезни, ее влияние на душевное состояние постоянно занимали Гоголя. В соответствии с христианскими представлениями болезнь посылается недаром и нередко становится неким толчком, помогающим человеку задуматься о себе, от телесной немощи перейти к пониманию несовершенства духовного. «Значению болезни» посвящена отдельная глава в «Выбранных местах из переписки с друзьями», так и названная, где сказано, что «самое здоровье… беспрестанно подталкивает русского человека на какие-то прыжки и желанье порисоваться своими качествами перед другими» (VIII, 228). Вспомним ничем не оправданный «прыжок» Чичикова на следующий день после того, как все сделки были удачно завершены: в этом прыжке — победное довольство собой. Сетования Собакевича на отсутствие болезней — в этом контексте — свидетельство бессознательного томления по другой жизни, в которой не преобладало бы одно телесное здоровье, а данная человеку физическая сила была оправданна и одухотворенна. Высказав мысль, поразившую его собеседников («Эк его, подумали в одно время и Чичиков и председатель: на что вздумал пенять!»), «Собакевич погрузился в меланхолию» (VI, 145).

Как и в других случаях, автор не преувеличивает духовные возможности своего героя, более того, не раз еще обнаружит перед читателем неискоренимый практицизм Собакевича, его способность вывернуться из любой неудобной ситуации («Кто, Михеев умер. Это его брат умер» — VI, 147), ничем не поколебленную телесность (вспомним, как он «пристроился к осетру» и «в четверть часа с небольшим доехал его всего» (VI, 151). Однако недаром Собакевич произносит те укорительные слова в адрес известных людей, которые могли бы оказаться уместными и в устах автора: «Они все даром бременят землю» (VI, 146). Персонажи седьмой главы многократно этот тезис подтверждают: полицеймейстер («некоторым образом отец и благотворитель в городе»), который «в лавки и в гостиный двор наведывался как в собственную кладовую» (VI, 149); сам Чичиков, рассуждающий о «цели человека» и «благом деле» и осуществляющий свои махинации, по-хлестаковски легко отвечающий на каждый вопрос, связанный с «покупкой» крестьян.

В финале главы упоминается, на первый взгляд, странный безымянный персонаж — поручик из Рязани, «большой, по-видимому, охотник до сапогов» (VI, 153). В ту пору, когда «гостиница объялась непробудным сном» он беспрестанно примерял заказанные им новые пары. При том, что этот эпизодический герой вполне уподобляется всем прочим, в самой последней фразе можно уловить некую тайну и несказанность. Упоминание «бойко и на диво стаченного каблука» (там же) намекает на какую-то иную жизнь, неспешно протекающую в глубинах этой — зримой и телесной. «На диво стаченный каблук» по-своему символичен. Его изготовили чьи-то умелые руки, и мастер наверняка успел полюбоваться своей работой, во время труда, быть может, ощутил вдохновение. В чьи руки попадет этот сапог? Будет ли замечена умелая, крепкая работа? Подвигнет ли она на добрый самоотверженный труд кого-то еще или пройдет незамеченной? Эти вопросы могут быть навеяны, гоголевским текстом, но автор не спешит дать на них ответ.

Следующая цитата

Примечание. Готовится таблица с кратким анализом лирических отступлений и их роли в произведении. Следите за публикациями.

Материал подготовила: Мельникова Вера Александровна

Группа ВКонтакте

ПОСЛЕДНИЕ ПУБЛИКАЦИИ

Sanasar is a Free WordPress Theme designed for Blogs and Magazines. One of the most fastest theme ever built.

Следующая цитата

Но вот однажды повёз героя отец в город. Великолепие городских улиц заставило «на несколько минут разинуть рот». Остановились они у родственницы, «дряблой старушонки». У неё он жил, пока учился в училище.

Потом он начал спекулировать. Покупал на рынке съестное, в классе садился с тем, кто побогаче. Заметив у того приступы голода, продавал ему еду.

Два месяца о тренировал мышь, добился, чтобы она становилась на задние лапы, ложилась и вставал по его приказу. Эту мышь он тоже продал выгодно.

Накопив так 5 рублей, он положил их в мешочек, зашил и начал копить другой.

После училища это был уже юноша «заманчивой наружности». В это время умер его отец, оставив ему совсем немного денег. Видимо, «был сведущ только в совете копить копейку, а сам накопил ее немного.». Чичиков продал дом за тысячу и переселился в город.

«Нельзя, однако же, сказать, чтобы природа героя нашего была так сурова и черства, и чувства его были до того притуплены, чтобы он не знал ни жалости, ни сострадания». Он даже иногда готов был бы и помочь, но чтобы не трогать отложенных денег. «…в нем не было привязанности собственно к деньгам для денег; им не владели скряжничество и скупость.» Он мечтал о богатой жизни, с экипажами, вкусными обедами, домом, достатком. Вот для чего берёг он копейку.

Следующая цитата

Очередная глава поэмы уже достаточно отчетливо обнаруживает одну из существенных особенностей композиции «Мертвых душ». Гоголь, выстраивая II–VI главы, использует кумулятивный принцип построения текста . Cumulatio (лат.) — увеличение, скопление. Этот принцип своеобразного нанизывания эпизодов хорошо известен фольклору, чаще всего встречается в сказках о животных. Например, колобок в одноименной известной сказке встречает на своем пути зайца, затем волка, медведя, лисицу. Следующие друг за другом эпизоды создают впечатление повтора, но при этом происходит определенное наращивание смысла. «Помещичьи» главы в поэме Гоголя высвечивают в Чичикове, совершающем поездку за поездкой, настойчивость и педантизм, а одновременно открывают в русской жизни некие повторяющиеся черты, что позволяет задуматься не только о социальных аспектах жизни, но и о вопросах общенационального значения.

После удачной сделки с Маниловым Чичиков направляется к Собакевичу. Пребывая в благодушном настроении, он чувствует себя хозяином положения и уверен в успехе. Но тут-то и вторгается в его планы стихия русской жизни. Чичиков не сумел попасть к Собакевичу, как планировал, не только потому, что «сильный удар грома» раздался, «и дождь хлынул вдруг как из ведра», но и потому, что Селифан, подобно хозяину, понадеялся на русский «авось», перестал следить за дорогой, и бричка не только сбилась с пути, но и опрокинулась. Читатель начинает догадываться, что не все в этой русской провинциальной жизни, кажущейся такой определенной и даже скучной, подчиняется сложившемуся порядку.

В начале главы перед нами предстает та живая плоть жизни, в которой люди, животные, предметы составляют одно целое. Кони, везущие бричку Чичикова, волей автора (но одновременно выражая и существо природной жизни), оказываются наделены своими характерами. Пристяжной чубарый конь (т. е. пятнистой масти, с темными пятнами по светлой шерсти) «был сильно лукав», коренной гнедой (красновато-рыжей масти, с черным хвостом и гривой) и другой пристяжной каурой масти (светло-каштановый, рыжеватой масти) — «трудилися от всего сердца, так что даже в глазах их было заметно получаемое ими от того удовольствие» (VI, 40). Кони, беседующий с ними Селифан, начавший было поучать пристяжного, а затем пустившийся «в самые отдаленные отвлеченности», представляют собой некий особый мир, существующий сам по себе, не ведающий о «негоциях» Чичикова. Правда, Селифан рассуждает и о хозяине, но автор, передав в форме прямой речи его высказывания, обращенные к чубарому и гнедому, суждения о Чичикове не воспроизводит, лишь интригуя читателя замечанием о том, что «если бы Чичиков прислушался, то узнал бы много подробностей, относившихся лично к нему» (VI, 41). Мы можем предположить, что у Селифана на хозяина есть свой собственный взгляд, но Чичиков никогда этим не заинтересуется или даже не допустит такой способности у кучера, а читателю автор лишь дает понять, что в рассуждениях и поступках Селифана есть своя логика, не всегда доступная постороннему взгляду. Автор знает, что это тоже русский мир, и данное определение, уже неоднократно встречавшееся в тексте, занимает свое органичное место и в третьей главе. Можно проследить уже некоторую закономерность в авторском употреблении слова русский.

«Таков уж русский человек, — было сказано во второй главе, — страсть сильная зазнаться с тем, который бы хотя одним чином был его повыше» (VI, 20). Определение «русский» в этом контексте лишено того оценочного, тем более положительного смысла, который нередко встречался в публицистических и исторических трудах ряда деятелей русской общественной мысли, прежде всего славянофилов. Славянофильство как особое направление русской общественной мысли сложилось в 1840-е годы, но предпосылки к тому формировались уже в начале XIX века. «Русский человек» у Гоголя может обнаруживать разные грани, ему присущие, и автор словно уберегает читателя от изначально оценочного подхода к этому загадочному, не поддающемуся однозначному истолкованию явлению. Вот и Селифан — русский человек — забыв все наказы Манилова (сказавшего ему даже один раз «вы») и поняв, что пропустил уже много поворотов, не предается излишнему анализу: «Так как русский человек в решительные минуты найдется, что сделать, не вдаваясь в дальние рассуждения, то, поворотивши направо, на первую перекрестную дорогу, прикрикнул он: „Эй вы, други почтенные!" — и пустился вскачь, мало помышляя о том, куда приведет взятая дорога» (VI, 41–42).

Как интерпретировать это свойство «русского человека»? Способность отмести колебания в самые «решительные минуты», не поддаваясь гамлетовскому «быть или не быть?», — вроде бы хороша, а подчас и незаменима. Однако в данном случае положительный результат ее относителен. Селифан, сделав резкий поворот, оказывается на «взбороненном поле» и в конце концов выворачивает бричку набок, лишь в этой ситуации позволяя себе недолгое раздумье — наблюдая, как «барин барахтался в грязи», он «сказал после некоторого размышления: „Вишь ты, и перекинулась!"» (VI, 43).

Бричка оказывается недалеко от имения Коробочки — и вновь автор прибегает к формуле обобщения: «Русский возница имеет доброе чутье вместо глаз, от этого случается, что он, зажмуря глаза, качает иногда во весь дух и всегда куда-нибудь да приезжает» (там же). Остается надеяться, что, доверяясь прежде всего «чутью», и русский мир куда-нибудь да приедет, осуществит данный ему потенциал, но пока, в первом томе гоголевской поэмы, это мир по преимуществу материальный, телесный, смутно представляющий, в каком направлении он движется.

У новой помещицы, к которой Чичикова в буквальном смысле слова забросила судьба, все обустроено хотя и просто, но прочно. Правда, в интерьере ее дома и двора тоже можно увидеть некую странность или, во всяком случае, особенность. Чичиков, укладываясь спать, бегло окидывает взглядом комнату и замечает на стенах «картины с какими-то птицами». Утром, правда, он обнаруживает, что «на картинах не всё были птицы: между ними висел портрет Кутузова…» (VI, 47), но, подойдя к окну, видит, что «индейкам и курам не было числа; промеж них расхаживал петух мерными шагами, потряхивая гребнем и поворачивая голову набок, как будто к чему-то прислушиваясь» (VI, 48). Автором замечено: «окно глядело едва ли не в курятник». Создается впечатление зеркала: дом и курятник (а, следовательно, и их обитатели) словно смотрятся друг в друга и чуть ли не себя узнают. Вспомним, когда Чичиков, лишь встав с постели, подошел к зеркалу и громко чихнул, «подошедший в это время к окну индейский петух… заболтал ему что-то вдруг и весьма скоро», а Чичиков «сказал ему дурака» (там же). «Комический диалог с индейским петухом, — комментирует Е. А. Смирнова, — служит как бы символическим прообразом его диалога с хозяйкой индюка» . Героиня, таким образом, помещена в каком-то птичьем царстве, и можно понять, что обилие птицы в ее хозяйстве свидетельствует не только о помещичьем достатке.

Поэтика «Мертвых душ» органично связана с поэтикой фольклорных жанров и народной культуры в целом. Работая над поэмой, Гоголь целенаправленно изучал фольклорную эстетику. Она привлекала его еще в пору работы над ранними повествовательными циклами («Вечера на хуторе близ Диканьки», «Миргород»), Он собирал фольклорные материалы и для «Мертвых душ». В ноябре 1837 г. просил Н. Я. Прокоповича прислать ему описание русских праздников и обрядов, подготовленное И. М. Снегиревым, профессором Московского университета. «Русские простонародные праздники и суеверные обряды» начали выходить именно в 1837 г., а завершено было издание в 1839-м. В своей поэме Гоголь — в той или иной форме — использовал различные фольклорные жанры: сказки, былички, пословицы и поговорки, обрядовые и лирические песни, народный театр (о чем еще пойдет речь). Известно, что птицы в фольклорных сюжетах чаще всего олицетворяют суетливость, бездумность, глупость. «Дубинноголовая» Коробочка ассоциируется с этими хлопотливыми, шумными существами, однако не уподоблена им. Упоминание петуха в тексте еще более любопытно. В славянских народных верованиях петух — вещая птица, способная противостоять нечистой силе и в то же время наделяемая демоническими свойствами . Он характеризуется признаками опекуна хозяйства, считается символом плодородия. Крик петуха предохраняет от эпидемических болезней, градобития, обладает способностью отгонять нечистую силу. Заманчиво было бы предположить, что индейский петух, который при виде Чичикова «заболтал ему что-то вдруг и весьма скоро», угадал в ночном посетителе хозяйки что-то опасное, однако в гоголевском тексте возможный «демонический» ореол фольклорного образа явно приглушен и даже снижен. Петух здесь — одна из составляющих «всякой домашней твари», среди которой псы, индейки, куры, свинья с семейством и т. д. Несколько выделенный из этой «твари», индейский петух выглядит как некий реликт традиционной народной культуры с ее упорядоченностью и продуманной функциональностью. И цвет петуха, и время его крика были семантически значимы в фольклорном контексте. В имении Коробочки петух ходит «мерными шагами», «как будто к чему-то прислушиваясь» и как будто соблазняя нас возможностью нетрадиционной интерпретации текста.

Хозяйство Коробочки на вид неказисто. В отличие от «аглицкого» (с примесью французского) сада Манилова, «сад» Коробочки сугубо русский: «по огороду были разбросаны кое-где яблони и другие фруктовые деревья, накрытые сетями для защиты от сорок и воробьев». Но крестьянские избы «были поддерживаемы как следует», хотя и «были выстроены врассыпную и не заключены в правильные улицы» (VI, 48). Сразу видно, что хозяйку интересует не красота, а польза, и в ней Коробочка понимает толк. Гоголь, как всегда, точен в бытовых деталях. Коробочка сообщает Чичикову, что «о святках» у нее будет «свиное сало», а «к Филиппову посту будут и птичьи перья». Святки охватывали двухнедельный период от Рождества до Крещения. Новогодний стол предполагал обильное угощение, в том числе жареного поросенка. Крестьянское хозяйство, как правило, велось в соответствии с народным календарем. Филиппов пост (народное название Рождественского поста) начинался после дня памяти апостола Филиппа (14 ноября по старому стилю). Обычно в это время в средней полосе России били птицу.

Беседуя с Чичиковым, Коробочка лишь кажется излишне непонятливой и даже глуповатой. Комизм гоголевского текста держится на столкновении двух типов поведения и двух речевых стилей. Чичиков, как всегда, говорит если не иносказательно, то завуалированно, поскольку не намерен никого посвящать в свой замысел. Хотя его обращение с Коробочкой гораздо проще, чем с Маниловым, все же, обходясь без таких выражений, как «именины сердца», он просит умерших крестьян ему «уступить», «продать», объясняя это тем, что избавит Коробочку от «хлопот и платежа» — «из одного христианского человеколюбия», видя, как «бедная вдова убивается, терпит нужду» (VI, 54). Чичиков, как отметил А. Х. Гольденберг, спекулятивно пользуется выражениями, восходящими к библейской заповеди и используемыми в древнерусской учительной культуре (в поучениях): «Научитесь делать добро, ищите правды, защищайте сироту, вступайтесь за вдову» . Помещица же никак не может взять в толк, зачем Чичикову мертвые крестьяне. В их разговоре не фигурирует понятие «мертвые души». «Народ мертвый, — сетует Коробочка, — а плати, как за живого» (VI, 51). Поэтому и вопрос ее: «Нетто хочешь ты их откапывать из земли?» (там же) — комичен, нелеп, но одновременно и естественен. Искусным доводам Чичикова она противопоставляет контрдоводы, которые опираются на практический здравый смысл, на жизненный, пусть даже примитивный опыт. Если нашелся покупщик мертвых, полагает Коробочка, то «может, в хозяйстве-то как-нибудь под случай понадобятся». Она медлит, не соглашается на просьбу гостя, поскольку «мертвых никогда еще не продавала» и опасается продешевить. Вспомним, что она единственная направится в город с тем, чтобы узнать, почем нынче ходят мертвые души. Логика Коробочки — это доведенная до абсурда логика практичного человека. Такого человека не обольстишь метафорическим словом, не увлечешь в дебри иносказательных рассуждений. У Коробочки есть стойкий иммунитет против риторических фигур, и выработан он суровой практикой жизни. Коробочка помнит наизусть всех умерших крестьян, она готова поторговаться, предлагая пеньку, мед, муку. Она умна практическим умом, можно сказать, наделена трезвым народным знанием жизни. В ней есть и еще один народный инстинкт — настороженная реакция на все чужое, не укладывающееся в привычные представления. Постепенно диалог ее с Чичиковым начинает приоткрывать некий дополнительный, вложенный в него автором смысл. Не без комизма, но автор все же высвечивает в Чичикове демонические начала, и «дубинноголовая» Коробочка по-своему реагирует на опасность, исходящую от гостя, который приехал «Бог знает откуда, да еще в ночное время». Слово «странный» — вспомним — прежде фигурировало преимущественно в авторском контексте. Теперь это слово произносит Коробочка: «Товар такой странный, совсем небывалый!» Разговаривая с нежданным гостем, она смотрит на него «почти со страхом». А когда тот «хватил в сердцах стулом об пол и посулил ей чорта», «испугалась необыкновенно» (VI, 54). Все это не мешает Коробочке благополучно довести торг до конца и по русскому обычаю гостеприимно принять и накормить гостя. Смесь суеверных страхов с трезвостью ума, прижимистости в сделках с широтою натуры в угощениях — все это говорит о том, что, будучи помещицей, Коробочка несет в себе и некие общенациональные, народные черты. Гостеприимство — естественная, органическая черта Коробочки. Чичиков увидел на столе грибки, скородумки (яичница-глазунья, приготовленная вместе с хлебом и ветчиной), шанишки («род вотрушки, немного меньше», как зафиксировано в Записной книжке Гоголя), пряглы (пышки, оладьи), «лепешки со всякими припёками: припёкой с лучком, припёкой с маком, припёкой с творогом, припёкой со сняточками». Автор умеет аппетитно описывать не только разнообразные блюда, но и сам процесс еды. Созерцая трапезу героя («Чичиков свернул три блина вместе и, обмакнувши их в растопленное масло, отправил в рот»), читатель отвлекается о того демонического, что подчас проскальзывает в его образе. Может ли быть наделен таким аппетитом враг рода человеческого? — перед нами человек как таковой, в его телесной природе, умеющий отдать должное радости бытия, в том числе заключающейся в блинках, пирогах, шанишках и прочем, человек, еще не задумавшийся о душе, о духовном предназначении, не обеспокоенный тем злом, которое бездумно или сознательно творит. Обмениваясь заключительными репликами, и Чичиков, и Коробочка довольны друг другом; они похожи на людей, случайно и ко взаимной выгоде встретившихся на дороге жизни, тут же разминувшихся и не предполагающих, что ни одна встреча не бывает случайной и бесследной.

«Но зачем так долго заниматься Коробочкой?» (VI, 58) — задает вопрос автор, переводя повествование из сословной и национальной плоскости в общечеловеческую. Гоголевское умение в ничтожном разглядеть значительное, в мертвом — живое проявляется не только опосредованно, т. е. в характерах героев, в описании образа их бытия, но закрепляется в прямом авторском слове. Читатель мог увидеть в Коробочке прежде всего помещицу (каковой она и была) и остаться в пределах этого знания. Он мог отдать должное ее практическому уму или посмеяться над ее «дубинноголовостью». Он мог восхититься авторским умением так очертить героя, что и пошлость русской жизни, и ее потенциал стали предметом внимания. И все-таки автор вряд ли удовлетворился бы подобным прочтением текста. Так же как Гоголю хотелось, чтобы зрители «Ревизора», созерцая немую сцену в финале, задумались о самих себе, так и в «Мертвых душах» ему важно было добиться максимального приближения героев к читателю. В эпическом тексте в отличие от драматического автор имеет возможность изъяснить свою позицию. «Да полно, — размышляет он в поэме, — точно ли Коробочка стоит так низко на бесконечной лестнице человеческого совершенствования? Точно ли так велика пропасть, отделяющая ее от сестры ее, недосягаемо огражденной стенами аристократического дома. » (там же). В самом деле, заметит в другом месте автор, «иной и почтенный, и государственный даже человек, а наделе выходит совершенная Коробочка» (VI, 53). «Не все ли мы после юности, так или иначе, — размышлял А. И. Герцен, — ведем одну из жизней гоголевских героев? Один остается при маниловской тупой мечтательности, другой буйствует a la Nosdreff, третий Плюшкин и пр.» .

Но автор не хотел бы ограничиться и признанием общечеловеческой сущности его героев, уравнением провинциальной помещицы и аристократки. «Хозяйственная ли жизнь, или нехозяйственная — мимо их!» Сознание самого автора устремлено к тому измерению жизни, где малое и большое, веселое и печальное освещены высшим духовным смыслом. «Политические перевороты во Франции», «модный католицизм» (Гоголь был прекрасно осведомлен в этих вопросах) — все это преходяще как любое политическое, общественное явление. Поэтому «мимо их, мимо!»

«Но зачем же среди недумающих, веселых, беспечных минут, — восклицает автор, — сама собою, вдруг пронесется иная чудная струя? Еще смех не успел совершенно сбежать с лица, а уже стал другим среди тех же людей, и уже другим светом осветилось лицо…» (VI, 58). На мгновение приоткрывает автор читателю свое потаенное творческое «я», знающее о героях больше, чем высказывается в его произведении, ту сферу творческого сознания, где смех не разрушителен, а созидателен, где сквозь создаваемое явление просвечивает другое, еще не выношенное в полной мере, не во всем определившееся, но уже владеющее автором целиком. Поэтому «другим светом осветилось его лицо».

Однако лирический пафос может прерваться в гоголевской поэме самым обыденным образом. «„А вот бричка, вот бричка!" — вскричал Чичиков…» (там же). «Чудная струя», особый свет, которым освещено лицо, — это пока удел автора, в то время как герои продолжают жить прежней жизнью. Мчится далее по российским дорогам довольный собой Чичиков, в меру сил своих указывает дорогу девчонка Пелагея, недоумевают гнедой и заседатель, почему так молчалив Селифан…

Читайте также: