Жуковский стихи о боге
Обновлено: 04.11.2024
Жуковский Василий Андреевич (1783–1852) – поэт, прозаик, переводчик, одна из самых ключевых фигур Золотого века русской литературы. О нем писали многие современники, но, пожалуй, наиболее точную характеристику дал Иван Киреевский: «Старая Россия отдыхала; для молодой нужен был Жуковский. Идеальность, чистота и глубокость чувств, святость прошедшего, вера в прекрасное, в неизменность дружбы, в вечность любви, в достоинство человека и благость провидения; стремление к неизменному; равнодушие ко всему обыкновенному, ко всему, что не душа, что не любовь, – одним словом, вся поэзия жизни, все сердце души, если можно так сказать, явилось нам в одном существе и облеклось в пленительный образ музы Жуковского. В его задумчивых чертах прочли мы ответ на неясное стремление к лучшему и сказали: «Вот что недоставало нам!» Еще большей прелестью украсило его любовь к отечеству, ужас и слава народной войны».
Бородинское сражение было переломным в его судьбе. Он выступил навстречу врагу среди трех тысяч московских ополченцев, будучи поэтом мало кому известным вне литературной элиты, а вернулся после Бородино певецом во стане русских воинов. Его поэма еще до окончания войны вышла тремя изданиями, включая нотное, – с музыкой самого знаменитого композитора того времени Дмитрия Бортнянского. Двадцатилетний доброволец, Иван Лажечников, тоже впоследствии ставший писателем, отметит 20 декабря 1812 года в своих «Походных записках»: «Часто в обществе военном читаем и разбираем «Певца во стане русских», новейшее произведение г. Жуковского. Почти все наши выучили уже сию пьесу наизусть. Какая поэзия! Какой неизъяснимый дар увлекать за собой душу воинов. Довольно сказать, что «Певец во стане русских» сделал эпоху в русской словесности и – и в сердцах воинов!» Особое положение Жуковского еще более упрочилось после того, как в 1817 году он стал учителем русского языка великой княгини, будущей императрицы Александры Федоровны, а с 1826 по 1841 год – наставником наследника престола, будущего царя-освободителя Александра II.
Близость ко двору не отдалила его от литературы. Он пытался предотвратить дуэль А.С. Пушкина; «милость к падшим призывал», прося о смягчении участи декабристов; принимал участие в судьбах М.Ю. Лермонтова, А.В. Кольцова, в освобождении от крепостной зависимости Тараса Шевченко; всегда был готов прийти на помощь ослепшему и парализованному Ивану Козлову. Антресоли, построенные на четвертом этаже примыкавшего к Зимнему дворцу Шепелевского дворца, специально для занятий Жуковского с наследником престола, по субботам из классных комнат превращались в «олимпиадинский чердак». У него, по словам современника, собирались «литераторы всех расколов и всех наций, художники, музыканты». Для всех них Жуковский по-прежнему оставался знаменем русского романтизма, автором баллад, элегий, предопределивших пути развития русской поэзии. «Его стихов пленительная сладость // Пройдет веков завистливую даль», – писал Пушкин, не разделяя авторские стихи и переводные. Жуковский одним из первых сделал переводы сотворением, они стали неотъемлемой частью русской поэзии, ввели ее в мировую литературу. «Переводя, – отмечал Н.В. Гоголь, – он оставил переводами початки всему оригинальному, внес новые формы и размеры, которые стали потом употреблять все поэты». Выйдя в 1841 году в отставку, Жуковский целиком посвятил себя переводу «Одиссеи» Гомера. «Для чего я выбрал этот труд? – писал он. – Для того, чтобы дать себе великое наслаждение выразить на нашем языке во всей ее детской простоте поэзию первобытную: буду стараться, чтобы в русских звуках отозвалась та чистая гармония, которая впервые раздалась за три тысячи лет перед сим под ясным небом Греции». Уже будучи, как и легендарный Гомер, ослепшим, Жуковский восемь лет переводил «Одиссею», а затем приступил к «Илиаде».
Менее всего он известен как религиозный поэт, автор поэм «Вечный жид», «Апокалипсис», созданных в последние годы жизни. За десять лет до своей слепоты он напишет об Иване Козлове, не ведая, что его ждет та же самая участь: «Глубоко проникнутый смирением христианским, он переносил бедственную свою участь с терпением удивительным – и Божий Промысел, пославший ему тяжелое испытание, даровал ему в то же время и великую отраду: поразив его болезнью, разлучившую его навсегда с внешним миром и со всеми его радостями, столь нам изменяющими, открыл он помраченному взору его весь внутренний, разнообазный и неизменчивый мир поэзии, озаренный верою, очищенный страданием. »
В январе 1850 года Жуковский приступает к осуществлению давнего замысла, о котором он сообщает Гоголю, «пропеть мою лебединую песнь, хотелось бы написать моего «Странствующего жида». К теме Агасфера вслед за Гете, Байроном, Шиллером не раз обращались русские поэты. Пушкин лишь прикоснулся к ней. «В еврейской хижине лампада. » – начало его неосуществленной поэмы 1826 года. Сохранившиеся пять отрывков поэмы Кюхельбекера были впервые опубликованы лишь в 1878 году. Не завершил свою поэму и Эдуард Губер. Среди предшественников Жуковского только его однофамилец Александр Жуковский-Бернет опубликовал в 1839 году в «Библиотеке для чтения» своего «Вечного жида», оставшегося среди журнальных публикаций. Лишенный возможности самому совершить паломничество в Святую землю, увидеть ее своими глазами, Жуковский обратился с просьбой к Гоголю: «Мне нужны локальные краски Палестины. Ты ее видел. Передай мне свои видения; опиши мне просто (как путешественник, возвратившийся к своим домашним и им рассказывающий, что где с ним было) то, что ты видел в Святой земле». Гоголь ответил ему: «Друг, ты требуешь от меня изображений Палестины в таком виде, чтобы они могли послужить в пользу твоему «Вечному жиду». Знаешь ли, какую тяжелую ты мне задал задачу? Какие краски, какие черты представлю, когда уже все пересказано, перерисовано со всеми мельчайшими подробностями». И все-таки Жуковский с помощью Гоголя нашел эти новые краски. Хотя смысл поэмы, конечно, не только в описаниях. Уже в 30-е годы XX века бывший младосимволист Эллис издаст в Италии на немецком языке монографию о Жуковском о «первом истинном поэте новой России и основателе «Золотого века», придавая особое значение его предсмертной поэме. Эллис пишет: «Эта лебединая песня спокойно и терпеливо, во Христе умирающего Жуковского о страшном безсмертии на земле заслуживает стать истинно безсмертною. Именно нашему времени трагического переворота в мировом масштабе будто бы заповедано предназначение всем сердцем пережить всю глубину и мудрость этого последнего творения Жуковского».
Мир поэзии, озаренный верою, очищенный страданием предстает не только в поздних религиозных стихах Жуковского. В его ранних романтических стихах тоже нет тех черт «байронизма», которые он назовет позднее «бездной сатанинского падения». В своих письмах 40-х годов к Н.В. Гоголю и Петру Вяземскому он в полной мере выразил свое поэтическое кредо. Сами эти письма являются частью его переписки с друзьями, которую он подготовил к изданию вслед за гоголевской. Эта книга состояла из прозаических отрывков его размышлений о наиболее важных проблемах религии, литературы, политики. 25 июня 1850 года он отправил манускрипты из Баден-Бадена в Петербург Петру Плетневу для передачи, как выражался, «на пытку цензуры». Именно Плетнев в 1847 году проводил через цензуру гоголевские «Выбранные места из переписки с друзьями», от которых, как сетовал Гоголь, остался «какой-то оглодыш» – пять писем были сняты, во многих сделаны купюры. Жуковский знал, что его ждет такая же «пытка» и, увы, не ошибся. Через два месяца Плетнев сообщит ему: «Два узла держат все дело: они боятся имени вашего и не желают прослыть обскурантами, а еще более боятся – ну, если пропущенное не понравится кому-нибудь повыше!» Через полгода, так и не приняв никакого решения, светская цензура передала рукопись в духовную цензуру, которая тоже не решилась выпустить ее в свет. Рукопись вернули Плетневу с просьбой сделать писарскую копию для предоставления государю. Но Жуковский, еще не зная об этом решении, 25 декабря 1850 года направит Плетневу письмо с выделенными им словами: «Возьмите назад манускрипты мои из цензуры». Объясняя свое решение, он писал:
«Я раздумал их печатать и весьма рад, что цензурные затруднения меня на то надоумили. Я не намерен ничего впредь печатать, кроме, разумеется, если что напишется стихотворное. Теперь для меня наступила эпоха прозы. Я хотел делиться со своими соотечественниками теми мыслями, которые жизнь развила в голове и сердце. Это не нужно; гораздо вернее, покойнее и смиреннее думать и выражать искренно свои мысли про себя. Зачем подвергать себя недоразумению, произвольному суду, и навлекать на себя неосновательные обвинения? Я знаю по совести, что у меня в том, что представлено в манускриптах моих на суд цензуры, нет ни одной вредной мысли. Может быть, иное и худо и неясно выражено; может быть, иное ошибочно, – еще тот не родился, кто бы мыслил безошибочно – но вредного нет и быть не может. Вредное выходит из источника нечистого. По моему направлению философскому я строгий христианин; я теперь вполне убежден, что не может быть другой философии, кроме христианской, то есть кроме основанной на Откровении. О разных исповеданиях я не спорю; но, по моему глубокому убеждению я принадлежу православию и наиболее утвердился в нем в последнее время жизни: но это, однако, не приводит меня ко мнению, что ни католик, ни протестант не могут быть верующими христианами. Что же касается до других моих мнений политических, философских и чисто литературных, то я уверен, что они не только не заключают в себе ничего вредного, но могли бы иметь доброе влияние на русских читателей и особенно на нашу молодежь. Относительно политики я, по глубокому убеждению, а не по страху полиции, верую в необходимость самодержавия и более всего желаю сохранить его для нашей России неприкосновенным. Но теперь, благодаря строгому суду наших цензоров, я должен буду, вероятно, узнать, что мои мысли могут быть незаконны и вредны. Смиряюсь наперед и смиряюсь без всякой досады перед их приговором. И это меня просвещает вполне насчет того, что я должен делать. Я не покину пера, но навсегда отказываюсь от печатания (прозы). Буду писать про себя и, может быть, более прежнего; но без всякой гордой мысли автора, который полагает, что всякое написанное им слово есть драгоценная перла. Опять скажу: время прозы для меня наступило, то есть время чистого изложения мыслей и убеждений, собранных в течение жизни. Многое сидит в голове, что хотелось бы положить на бумагу. И это, если Бог позволит, будет. Но оно останется про меня и про моих детей».
Но письма Жуковского к Гоголю и Петру Вяземскому, опубликованные в эти годы в «Москвитянине», как раз и являются теми «прозаическими отрывками», из которых он составил свою предсмертную книгу. Один из них – «О молитве», мог бы стать предисловием к молитвам самого Жуковского и ко всей русской молитвенной поэзии.
Читайте также: