Путник когда ты придешь в спа цитаты

Обновлено: 06.11.2024

ЛИТЕРАТУРА ПРОТИВ ВОЙНЫ

ГЕНРИХ БЕЛЛЬ (1917-1985)

ПУТНИК, КОГДА ТЫ ПРИДЕШЬ В СПА.

Машина остановилась, но мотор еще гурчав; где-то отворилась большая брама. Сквозь разбитое окно в машину влетело свет, и тогда я увидел, что и лампочку под потолком разбито вдребезги, только колпачок с нарезкой еще торчал в патроне и несколько мерцающих дротиков с остатками стекла. Потом мотор смолк, и снаружи послышался чей-то голос:

- Мертвецов сюда, есть там мертвецы?

- Вон туда к черту! - выругался шофер. - Вы что, уже не делаете затмение?

- Пособит тут затмение, когда весь город горит огнем! - крикнул тот же голос. - Мертвецы есть?

- Мертвецов сюда, слышал? А остальные лестнице наверх, в зал рисования, понял?

И я не был еще мертв, я принадлежал к остальным, и меня понесли по лестнице вверх. Сначала шли по длинным, тускло освещенным коридором, с зелеными, окрашенными масляной краской стенами, в них торчали черные, кривые, старомодные крючки для одежды; вот вынырнули двери с эмалированными табличками, на которых стояло: 6-А и 6-Б; между теми дверями висела, злагідна поблескивая под стеклом в черной раме, Фейєрбахова «Медея» со взглядом в даль; потом пошли двери с табличками: 5-А и 5-Б, а между ними - «Мальчик, вынимающий тернии» - розовое, с красноватым отливом фото в коричневой раме.

Вот и колонна перед выходом на лестничную площадку, и длинный, узкий фриз Парфенону1 за ней - настоящий, античный, искусно сделан из желтоватого гипса макет, и все остальное, издавна знакомо: греческий гопліт2, до пят вооружен, пестрый и грозный, похожий на разъяренного петуха. А на лестничной клетке, на стене, окрашенной в желтый цвет, гордились все они, один за одним, от великого курфюрста до Гитлера.

В узеньком же малом коридорчике, где в конце на какую-то минуту мои носилки стали ровно, висел особенно красивый, огромный и очень яркий портрет Старого Фрица в небесно-голубом мундире, с лучистыми глазами и большим ясной золотой звездой на груди.

И снова мои носилки упали, мимо меня поплыли теперь образцы арийской породы: нордический капитан с орлиным взглядом и глупым ртом, женская модель с Западного Мозеля, немного сухощавая и костиста, остзейський дурносміх с носом-луковицей и борлакуватим длинным профилем верховинца из кинофильмов; а дальше вновь потянулся коридор, и вновь какую-то минуту я лежал на носилках ровно, и первое чем санитары стали подниматься на третий этаж, я успел увидеть и ее - перевиту каминным лавровым венком таблицу с именами павших, с большим золотым Железным крестом вверху.


• Где происходит действие?

• Какая тема является основной в художественном оформлении школы?

• Как рассказчик характеризует изображенных на портретах героев?

1 Парфенон - храм богини » Афины на Акрополе в Афинах И (V в. до н.э.).

2Гопліт - тяжеловооруженный воин Древней феції.

Все это прошло очень быстро: я не тяжелый, и санитары торопились. Не чудо, если оно мне и пригрезилось: я весь горел, все у меня болело - голова, руки, ноги, и сердце колотилось, словно неистовое. Чего только не привидится в бреду!

И вновь я мимоходом глянул влево, и вновь увидел двери с табличками: 1-А и 1-Б, а между этими бурыми, словно пропитанными затхлостью дверью углядел в золотой раме усы и кончик носа Ницше - вторую половину портрета было залеплено бумагой с надписью: «Легкая хирургия».

Если сейчас, мелькнуло у меня в голове, если сейчас. И вот и он, я его уже увидел - вид Того, большой и яркий, плоский, как старинная гравюра, и на первом плане, впереди колониальных домиков, впереди негров и немецкого солдата, который нелепо торчал там с винтовкой, на первом плане картины красовалась большая, изображенная в натуральную величину, связка бананов - слева гроздь, справа гроздь, и именно на среднем банане в правом кетягу было что-то нацарапано; я разглядел эту надпись, потому что, кажется, сам его и нацарапал.

Вот широко распахнулись двери зала рисования, я влияние туда под изображением Зевса и закрыл глаза.

Все это, думалось мне, еще не доказательство. В конце концов, в каждой гимназии есть залы рисования, коридоры с зелеными и желтыми стенами и кривыми, старомодными крючками в них; в конечном счете, то, что «Медея» висит между 6-А и 6-Б, - еще не доказательство, что я в своей школе. Видимо, есть правила, где сказано, что именно там они должны висеть. Правила внутреннего распорядка для классических гимназий в Пруссии. «Медея» - между 6-А и 6-Б, «Мальчик, вынимающий тернии» - там же, Цезарь, Марк Аврелий, Цицерон - в коридоре, а Ницше - выше, где уже изучают философию. «Мальчик, вынимающий тернии» и фриз Парфенона - это, в конце концов, добрый старый школьный реквизит, который переходил от поколения к поколению, и я, видимо, был не единственный гимназист, которому вздумалось нацарапать на банане «Пусть живет!». Ведь и остроты во всех гимназиях одинаковые. Кроме этого, может, я с горячки начал бредить.

• Как сам рассказчик характеризует свое состояние?

• Каким предстает мир, увиденный через окно?

• Признак войны фиксирует взгляд героя?

• Что в пейзаже Того привлекает взгляд героя?

• Что последнее увидел рассказчик перед тем, как попасть в зал рисования?

• Что пытается выяснить для себя раненый солдат?


Д. Сикейрос. Эхо крика

Я лежал, склепивши веки, и видел все то снова, оно снувалося, словно фильм: коридор внизу - зеленая краска, лестница наверх - желтая краска, таблица с именами павших, опять коридор, опять лестница, Цезарь, Цицерон, Марк Аврелий. Гермес, усы Ницше, Того, Зевсов изображения.

Я закричал; когда кричишь, становится легче, надо только кричать сильнее, кричать было так хорошо, я кричал, как оглашенный. Кто-то наклонился надо мной, но я не открывал глаз; я почувствовал чей-то незнакомый дыхание - тепло и тошнотворно пахнуло табаком и луком, и какой-то голос спокойно спросил:

- Где мы? - спросил.

Видимо, я таки в Бендорфі, то есть дома, и если бы у меня не эта страшная лихорадка, я мог бы утверждать наверняка, что я в какой-то классической гимназии; по крайней мере, что я в школе, - это бесспорно.

Я видел, хоть окна и были затемненные, - за черными запонами теплилась и мелькало, - черное на красном, как в печке, когда туда подсыпать уголь. Да, я видел: город горел.

- Какой это город? - спросил я того, что лежал возле меня.

- Бендорф, - сказал он.

Теперь уже нельзя было сомневаться, что я лежу в зале рисования некой классической гимназии в Бендорфі. В Бендорфі три классические гимназии: гимназия Фридриха Великого, гимназия Альберта и, - может, лучше было бы этого и не говорить, - но последняя, третья, называлась гимназия Адольфа Гитлера.

Теперь я слышал, как где-то били тяжелые пушки. А так все было почти спокойно; только иногда за темной ширмой сильнее вспыхивало пламя и падал в темноте фронтон дома. Пушки били уверенно и размеренно, и я думал: дорогие пушки! Я знаю, что это подло, но я так думал. Господи, как умиротворяюще, как успокаивающе гудели те пушки: глухо и сурово, словно тихая, почти возвышенная органная музыка. Как-то благородно. Как на меня, в пушках есть что-то благородное, даже когда

• 3 чем сравнивает раненый все, что снувалося в его сознании?

Что почувствовал юноша?

• Кто и что окончательно убеждает раненого, что он в своем родном городе?

• «Пожар, пожарный, огонь, жар» - что объединяет в одно целое город и людей в нем?

они стреляют. Такая торжественная луна, точно как в той войне, о которой пишут в книжках с рисунками. Потом я размышлял, сколько имен будет на той таблицы павших, которую, пожалуй, прибьют здесь впоследствии, украсив ее еще большим золотым Железным крестом и вквітчавши еще большим лавровым венком. И вдруг мне пришло в голову, что когда я действительно в своей школе, то и мое имя будет стоять там, укарбоване в камень, а в школьном календаре против моей фамилии будет написано: «Ушел из школы на фронт и погиб за. »

И я еще не знал, за что, и не знал еще наверняка, я в своей школе, я хотел теперь об этом узнать. Ведь и на доске павших не было ничего особенного, ничего примечательного, она была такая же, как и везде, штампованная доска павших: их, видимо, всем поставляет какое-то одно.

Я вновь закрыл глаза и подумал: ты должен, должен узнать, что у тебя за рана и ты действительно в своей школе. Все здесь было такое далекое мне и безразлично, как будто меня принесли в какой-то музей города мертвых, в мир, глубоко чуждый для меня и неинтересный, который почему-то узнавали мои глаза, но сами только глаза; нет, не могло быть, что только три месяца прошло, как я сидел отуг, рисовал вазы и писал шрифты, а на перерывах, взяв свой бутерброд с повидлом, медленно сходил вниз - мимо Ницше, Гермеса, Того, мимо Цезаря, Цицерона, Марка Аврелия - в коридор, где висела «Медея», и, миновав ее, шел до сторожа Біргелера пить молоко - в ту маленькую тусклую каморку, где я мог время рискнуть и закурить сигарету, хотя курить в гимназии было строго запрещено. Видимо, моего соседа понесли вниз, туда, где клали мертвых; может, мертвых относили в маленькую тусклую Біргелерову кімнатчину, где пахло теплым молоком, пылью и дешевым Біргелеровим табаком.

Вот санитары вновь вошли в зал, теперь они подняли меня и понесли туда, за доску. Я раз поплыл мимо двери и, проплывая, присмотрел еще одну примету: здесь, над дверью висел когда-крест, как гимназия называлась еще школой святого Фомы; креста они потом сняли, но на том месте на стене остался свежий темно-желтый след от него, такой отчетливый, что его было, пожалуй, еще лучше видно, чем сам тот старый, маленький, плохонький крест, который они сняли; удивление заметен и хорошо отбитый, проступал тот знак на злинялій краске стены. Тогда они зозла перекрасили всю стену, и напрасно, потому что художник не сумел как следует добрать краски, и крест вновь выступил, буроватый и четкий на розовом фоне стены. Они ругались, и ничего не помогло: темный и выразительный, крест, как и раньше, выделялся на светлой стене, и, я думаю, они исчерпали весь свой смету на краски, однако не могли ничего поделать. Креста было видно, и, как присмотреться внимательнее, можно было разглядеть даже неровный след на правом конце поперечины, там, где годами висела буковая ветка, которую цеплял сторож Біргелер, когда еще позволяли цеплять по школам кресты.

Представление о войне, полученное из книг, мнения о гул пушек и настоящая судьба немецкого юноши сталкиваются. В чем заключается трагичность ситуации для героя?

• Как солдат думает о смерти?

• Что воплощает в себе доска павших?

• Как изменилось отношение к школе?


Л. Шенберг. Красный взгляд

• Чем была каморка сторожа для учеников?

• Прошлое предстает как примета. Фома Неверующий - библейский персонаж. Прочитай этот отрывок об уничтожении креста как символический и витлумач его.


Все это промелькнуло у меня в голове за тот краткий миг, пока меня несли за доску, где горел яркий свет.

Меня положили на операционный стол, и я хорошо увидел самого себя, только маленького, будто укороченного, вверху, в ясном стекле лампочки - такой коротенький, белый, узкий свиток марли, как будто причудливый, хрупкий кокон; значит, это было мое отражение.

Врач повернулся ко мне спиной и, наклонившись над столом, рылся в инструментах; старый, отяжелевший пожарный стоял напротив доски и улыбался мне; он улыбался устало и скорбно, и заросшее, невмиване его лицо было такое, будто он спал. И вдруг за его плечами, на нестертому другой стороне доски я увидел нечто такое, от чего впервые с тех пор, как я оказался в этом мертвом доме, отозвалось мое сердце; где-то в его потаенном уголке вынырнул испуг, глубокий и страшный, и оно застучало у меня в груди - на доске было написано моей рукой. Вон он, еще и до сих пор там, то выражение, которое нам велели тогда написать, впрочем безнадежном жизни, которое закончилось всего три месяца назад:


О, я помню, мне не хватило доски, и учитель рисования раскричался, что я не рассчитал как следует, взял большие буквы, а тогда сам, качая головой, написал тем же шрифтом ниже: «Путник, когда ты придешь в Спа. »

Я стенувся, почувствовав укол в левое бедро, хотел было приподняться на локте и не смог, но успел взглянуть на себя и увидел - меня уже размотали, - что у меня нет обеих рук, нет правой ноги, тем-то я сразу упал на спину, потому что не имел теперь на что опереться; я закричал; врач с пожарником испуганно посмотрели на меня; и врач только

• И снова сторож. Что и зачем он делал в прошлом?

• Благодаря чему герой видит себя со стороны? Каким он себя увидел?

• Почему обізвалося сердце рассказчика?

• Почему герой называет прошлое безнадежным?

пожал плечами и вновь нажал на поршень шприца, медленно и твердо пошел вниз; я хотел еще раз посмотреть на доску, но пожарник стоял теперь совсем близко возле меня и замещал ее; он крепко держал меня за плечи, и я слышал только дух смалятини и грязи, что шел от его мундира, видел только его усталое, скорбное лицо; и вдруг я его узнал: то был Біргелер.

- Молока, - тихо сказал я.

Перевод с немецкого Е. Горевої

• Как связано желание юноши с его школьным жизнью?

Вопросы и задания

• Какие события являются ключевыми в рассказе? О чем думает солдат, когда к нему возвращается сознание? Понимает ли он, что с ним произошло?

• Какие детали все время попадают в поле зрения юноши или становятся предметом его воспоминаний?

Выделяют средства изображения психологического состояния искалеченного юноши (повторы, постепенное узнавание хорошо знакомого помещения и т.п.). Каким предстает образ главного героя? Почему, по твоему мнению, автор выбрал для названия своего рассказа начало, а не конец надписи на памятнике?

Соотнеси название рассказа и фразу из текста: «Ушел из школы на фронт и погиб за. » За что же отдал свою жизнь юноша? К каким размышлениям побуждает нас автор?

Или подчеркивают размышления юноши о штампованную доску павших трагедию человека как личности, индивидуальность и неповторимость которой раздавлены колесом истории? Почему?

С какой целью фоном события, что происходит, автор выбирает классическую немецкую гимназию, акцентируя внимание на деталях, связанных с историей и культурой Древней Греции?

Обоснуй, что своим произведением Белль осуждает войну как противоестественное и протигуманне явление.

Вспомни из курса истории древнего мира, когда и как произошла битва у города Фермопилы.

Собери дополнительно сведения о воинов-спартанцев.

Составь рассказ «Герой Спарты», использовав собранную информацию. Сравни судьбу своего героя и героя рассказа Белля.

Следующая цитата

книга Путник, придешь когда в Спа (Stranger, Bear Word to the Spartans We. Wanderer, kommst du nach Spa….) 31.03.14
книга Путник, придешь когда в Спа (Stranger, Bear Word to the Spartans We. Wanderer, kommst du nach Spa….) 06.09.14
книга Путник, придешь когда в Спа (Stranger, Bear Word to the Spartans We. Wanderer, kommst du nach Spa….) 06.09.14

HHhH – немецкая присказка времен Третьего Рейха: Himmlers Hirn heisst Heydrich (Мозг Гиммлера зовется Гейдрихом). Райнхард Гейдрих был самым страшным человеком в кабинете Гитлера. Монстр из логова чудовищ. «Мозг Гиммлера зовется Гейдрихом» шутили эсэсовцы, этот человек обладал невероятной властью и еще большей безжалостностью. О нем ходили невероятные слухи, один страшнее другого. И каждый слух был правдой. Гейдрих был одним из идеологов Холокоста. Именно Гейдрих разработал план фальшивого нападения поляков на немецких жителей, что стало поводом для начала Второй Мировой войны. Именно он правил Чехословакией после ее оккупации. Гейдрих был убит 27 мая 1942 года двумя отчаянными чехами Йозефом Габчеком и Яном Кубишем, ставшими национальными героями Чехии. Покушение на Гейдриха произвело на руководство Рейха глубочайшее впечатление. В день смерти Гейдриха нацисты начали кампанию массового террора против чешского народа. Было объявлено, что всякий, кому известно о местонахождении убийц протектора и кто не выдаст их, будет расстрелян вместе со всей семьёй. Был расстрелян 1331 чех. В день похорон Гейдриха была уничтожена деревня Лидице, все мужчины которой были убиты, а все женщины отправлены в концлагерь. После покушения Габчек, Кубиш и их товарищи скрылись в православной Церкви Кирилла и Мефодия. Их местоположения выдал предатель. Церковь окружила целая армия солдат, эсэсовцев, гестаповцев. Шесть чехов долгие часы сражались с более, чем сотней до зубов вооруженных нацистов.

Роман Лорана Бине, получивший Гонкуровскую Премию, рассказывает об этой истории, одной из самых героических и отчаянных во Второй Мировой войне. Книга стала огромным международным бестселлером, переведена более, чем на двадцать языков.

По свидетельству французских критиков, почти документальный текст Лорана Бине делает настоящим романом не переплетение правды с вымыслом, не художественное описание исторических лиц, а «страстное отношение автора к истории как к постоянному источнику рефлексии и самопознания».

Piccola Сицилия Наши дни. Солнечный осенний день на Сицилии. Дайверы, искатели сокровищ, пытаются поднять со дна моря старый самолет. Немецкий историк Нина находит в списке пассажиров своего деда Морица, который считался пропавшим во время Второй мировой. Это тайна, которую хранит ее семья. Вскоре Нина встречает на Сицилии странную женщину, которая утверждает, что является дочерью Морица. Но как такое возможно? Тунис, 1942 год. Пестрый квартал Piccola Сицилия, три религии уживаются тут в добрососедстве. Уживались, пока не пришла война. В отеле "Мажестик" немецкий военный фотограф Мориц впервые видит Ясмину и пианиста Виктора. С этого дня их жизни окажутся причудливо сплетены. Им остается лишь следовать за предначертанием судьбы, мектуб. Или все же попытаться вырваться из ловушки, в которую загнали всех троих война, любовь и традиции. Роман вдохновлен реальной историей.
Riding the East Wind

A dramatic tale of love, intrigue, and divided loyalties, based on the true story of "the man who failed to stop the Pacific War."
In the fall of 1941 a senior Japanese diplomat is sent on a desperate mission--a last-ditch attempt to secure peace with the United States. But, unknown to him, the Japanese military have their own plans. On December 7th, he stands before a furious Secretary of State to deliver Japan's ultimatum, unaware that, an hour earlier, his country has attacked Pearl Harbor.

Around this event unfolds the story of an extraordinary family, caught between two hostile nations. At its head is Saburo, the pro-American diplomat who becomes reviled in America as an instrument of treachery. At his side is Alice, the passionate and courageous American woman who fell in love with him and followed him halfway around the world, only to find her adopted country at war with her own people. And in between is their beloved son Ken, a Japanese Army pilot with a Caucasian face, haunted by his "enemy blood," and fated to do battle in the skies with his other half--his mother's countrymen.

The war intensifies. The bombing of Tokyo begins. The order to fly suicide missions against the B-29s is given. And one of the most powerful and stirring accounts of a family loyal to its principles, and loyal to each other, moves to its shocking climax . . .

Jacket: the two photographs (courtesy of the author) are of the real people--mother and son--depicted in the novel.

1356. Великая битва

Загрузка.

Если не работает, попробуйте выключить AdBlock

Сумасшедшие в Берлине - первый роман Саги о Карло Рейнхарте. Американская литература породила немало сложных героев, но Карло - самый запоминающийся. Рейнхарт молодой армейский медик, оказался в Германии в первые дни оккупации союзников. Добрый и щедрый здоровяк, он делает все возможное, чтобы заботиться о пациентах перед лицом нечеловеческих разрушений. Но военное время живет по своим законам, стирая идеалы и достижения человека. Для чего все эти разрушения, кровь и слезы? Сталкиваясь каждый день с ужасами войны, Рейнхарт ищет ответы на мучающие его вопросы.. (c)Kaonasi для Librebook

Следующая цитата

Машина остановилась, но мотор еще несколько минут урчал; где-то распахнулись ворота. Сквозь разбитое окошечко в машину проник свет, и я увидел, что лампочка в потолке тоже разбита вдребезги; только цоколь ее торчал в патроне — несколько поблескивающих проволочек с остатками стекла. Потом мотор затих, и на улице кто-то крикнул:

— Мертвых сюда, есть тут у вас мертвецы?

— Ч-черт! Вы что, уже не затемняетесь? — откликнулся водитель.

— Какого дьявола затемняться, когда весь город горит, точно факел, крикнул тот же голос. — Есть мертвецы, я спрашиваю?

— Мертвецов сюда, слышишь? Остальных наверх по лестнице, в рисовальный зал, понял?

Но я еще не был мертвецом, я принадлежал к остальным, и меня понесли в рисовальный зал, наверх по лестнице. Сначала несли по длинному, слабо освещенному коридору с зелеными, выкрашенными масляной краской стенами и гнутыми, наглухо вделанными в них старомодными черными вешалками; на дверях белели маленькие эмалевые таблички: «VIa» и «VIb»; между дверями, в черной раме, мягко поблескивая под стеклом и глядя вдаль, висела «Медея» Фейербаха. Потом пошли двери с табличками «Va» и «Vb», а между ними снимок со скульптуры «Мальчик, вытаскивающий занозу», превосходная, отсвечивающая красным фотография в коричневой раме.

Вот и колонна перед выходом на лестничную площадку, за ней чудесно выполненный макет — длинный и узкий, подлинно античный фриз Парфенона из желтоватого гипса — и все остальное, давно привычное: вооруженный до зубов греческий воин, воинственный и страшный, похожий на взъерошенного петуха. В самой лестничной клетке, на стене, выкрашенной в желтый цвет, красовались все — от великого курфюрста до Гитлера…

А на маленькой узкой площадке, где мне в течение нескольких секунд удалось лежать прямо на моих носилках, висел необыкновенно большой, необыкновенно яркий портрет старого Фридриха — в небесно-голубом мундире, с сияющими глазами и большой блестящей золотой звездой на груди.

И снова я лежал скатившись на сторону, и теперь меня несли мимо породистых арийских физиономий: нордического капитана с орлиным взором и глупым ртом, уроженки Западного Мозеля, пожалуй чересчур худой и костлявой, остзейского зубоскала с носом луковицей, длинным профилем и выступающим кадыком киношного горца; а потом добрались еще до одной площадки, и опять в течение нескольких секунд я лежал прямо на своих носилках, и еще до того, как санитары начали подниматься на следующий этаж, я успел его увидеть — украшенный каменным лавровым венком памятник воину с большим позолоченным Железным крестом наверху.

Все это быстро мелькало одно за другим: я не тяжелый, а санитары торопились. Конечно, все могло мне только почудиться; у меня сильный жар и решительно все болит: голова, ноги, руки, а сердце колотится как сумасшедшее — что только не привидится в таком жару.

Но после породистых физиономий промелькнуло и все остальное: все три бюста — Цезаря, Цицерона и Марка Аврелия, рядышком, изумительные копии; совсем желтые, античные и важные стояли они у стен; когда же мы свернули за угол, я увидел и колонну Гермеса, а в самом конце коридора — этот коридор был выкрашен в темно-розовый цвет, — в самом-самом конце над входом в рисовальный зал висела большая маска Зевса; но до нее было еще далеко. Справа в окне алело зарево пожара, все небо было красное, и по нему торжественно плыли плотные черные тучи дыма…

И опять я невольно перевел взгляд налево и увидел над дверьми таблички «Xa» и «Xb», а между этими коричневыми, словно пропахшими затхлостью дверьми виднелись в золотой раме усы и острый нос Ницше, вторая половина портрета была заклеена бумажкой с надписью «Легкая хирургия»…

Если сейчас будет… мелькнуло у меня в голове. Если сейчас будет… Но вот и она, я вижу ее: картина, изображающая африканскую колонию Германии Того, — пестрая и большая, плоская, как старинная гравюра, великолепная олеография. На переднем плане, перед колониальными домиками, перед неграми и немецким солдатом, неизвестно для чего торчащим тут со своей винтовкой, — на самом-самом переднем плане желтела большая, в натуральную величину, связка бананов; слева гроздь, справа гроздь, и на одном банане в самой середине этой правой грозди что-то нацарапано, я это видел; я сам, кажется, и нацарапал…

Но вот рывком открылась дверь в рисовальный зал, и я проплыл под маской Зевса и закрыл глаза. Я ничего не хотел больше видеть. В зале пахло йодом, испражнениями, марлей и табаком и было шумно. Носилки поставили на пол, и я сказал санитарам:

— Суньте мне сигарету в рот. В верхнем левом кармане.

Я почувствовал, как чужие руки пошарили у меня в кармане, потом чиркнула спичка, и во рту у меня оказалась зажженная сигарета. Я затянулся.

— Спасибо, — сказал я.

Все это, думал я, еще ничего не доказывает. В конце концов, в любой гимназии есть рисовальный зал, есть коридоры с зелеными и желтыми стенами, в которых торчат гнутые старомодные вешалки для платья; в конце концов, это еще не доказательство, что я нахожусь в своей школе, если между «IVa» и «IVb» висит «Медея», а между «Xa» и «Xb» — усы Ницше. Несомненно, существуют правила, где сказано, что именно там они и должны висеть. Правила внутреннего распорядка для классических гимназий в Пруссии: «Медея» — между «IVa» и «IVb», там же «Мальчик, вытаскивающий занозу», в следующем коридоре — Цезарь, Марк Аврелий и Цицерон, а Ницше на верхнем этаже, где уже изучают философию. Фриз Парфенона и универсальная олеография — Того. «Мальчик, вытаскивающий, занозу» и фриз Парфенона это, в конце концов, не более чем добрый старый школьный реквизит, переходящий из поколения в поколение, и наверняка я не единственный, кому взбрело в голову написать на банане «Да здравствует Того!». И выходки школьников, в конце концов, всегда одни и те же. А кроме того, вполне возможно, что от сильного жара у меня начался бред.

Боли я теперь не чувствовал. В машине я еще очень страдал; когда ее швыряло на мелких выбоинах, я каждый раз начинал кричать. Уж лучше глубокие воронки: машина поднимается и опускается, как корабль на волнах. Теперь, видно, подействовал укол; где-то в темноте мне всадили шприц в руку, и я почувствовал, как игла проткнула кожу и ноге стало горячо…

Да это просто невозможно, думал я, машина наверняка не прошла такое большое расстояние — почти тридцать километров. А кроме того, ты ничего не испытываешь, ничто в душе не подсказывает тебе, что ты в своей школе, в той самой школе, которую покинул всего три месяца назад. Восемь лет — не пустяк, неужели после восьми лет ты все это узнаешь только глазами?

Я закрыл глаза и опять увидел все как в фильме: нижний коридор, выкрашенный зеленой краской, лестничная клетка с желтыми стенами, памятник воину, площадка, следующий этаж: Цезарь, Марк Аврелий… Гермес, усы Ницше, Того, маска Зевса…

Я выплюнул сигарету и закричал; когда кричишь, становится легче, надо только кричать погромче; кричать — это так хорошо, я кричал как полоумный. Кто-то надо мной наклонился, но я не открывал глаз, я почувствовал чужое дыхание, теплое, противно пахнущее смесью лука и табака, и услышал голос, который спокойно спросил:

— Чего ты кричишь?

— Пить, — сказал я. — И еще сигарету. В верхнем кармане.

Опять чужая рука шарила в моем кармане, опять чиркнула спичка и кто-то сунул мне в рот зажженную сигарету.

— Где мы? — спросил я.

— Спасибо, — сказал я и затянулся.

Все-таки я, видимо, действительно в Бендорфе, а значит, дома, и, если бы не такой сильный жар, я мог бы с уверенностью сказать, что я в классической гимназии; что это школа, во всяком случае, бесспорно. Разве не крикнул внизу чей-то голос: «Остальных в рисовальный зал!»? Я был одним из остальных, я жил, остальные и были, очевидно, живыми. Это — рисовальный зал, и если слух меня не обманул, то почему бы глазам меня подвести? Значит, нет сомнения в том, что я узнал Цезаря, Цицерона и Марка Аврелия, а они могли быть только в классической гимназии; не думаю, чтобы в других школах стены коридоров украшали скульптурами этих молодцов.

Наконец-то он принес воду; опять меня обдало смешанным запахом лука и табака, и я поневоле открыл глаза, надо мной склонилось усталое, дряблое, небритое лицо человека в форме пожарника, и старческий голос тихо сказал:

Я начал пить; вода, вода — какое наслаждение; я чувствовал на губах металлический привкус котелка, я ощущал упругую полноводность глотка, но пожарник отнял котелок от моих губ и ушел; я закричал, он даже не обернулся, только устало передернул плечами и пошел дальше, а тот, кто лежал рядом со мной, спокойно сказал:

— Зря орешь, у них нет воды; весь город в огне, сам видишь.

Я это видел, несмотря на затемнение, — за черными шторами полыхала и бушевала огненная стихия, черно-красная, как в печи, куда только что засыпали уголь. Да, я видел: город горел.

— Какой это город? — спросил я у раненого, лежавшего рядом.

— Бендорф, — сказал он.

Я смотрел прямо перед собой на ряды окон, а иногда на потолок. Он был еще безупречно белый и гладкий, с узким классическим лепным карнизом; но такие потолки с классическими лепными карнизами есть во всех рисовальных залах всех школ, по крайней мере всех добрых старых классических гимназий. Это ведь бесспорно.

Я не мог более сомневаться: я в рисовальном зале одной из классических гимназий в Бендорфе. В Бендорфе всего три классические гимназии: гимназия Фридриха Великого, гимназия Альберта и… может быть, лучше вовсе не упоминать о ней… гимназия имени Адольфа Гитлера. Разве на лестничной площадке в гимназии Фридриха Великого не висел портрет Старого Фрица, необыкновенно яркий, необыкновенно красивый, необыкновенно большой? Я учился в этой школе восемь лет подряд, но разве точно такой же портрет не мог висеть в другой школе, на том же самом месте, и настолько же яркий, настолько же бросающийся в глаза, что взгляд каждого, кто поднимался на второй этаж, невольно на нем останавливался?

Вдали постреливала тяжелая артиллерия. А вообще было почти спокойно, лишь время от времени прожорливое пламя вырывалось на волю и где-то во тьме рушилась крыша. Артиллерийские орудия стреляли равномерно, с одинаковыми промежутками, и я думал: славная артиллерия. Я знаю, это подло, но я так думал. О боже, как она успокаивала, эта артиллерия, каким родным был ее густой и низкий рокот, мягкий, нежный, как рокот органа, в нем есть даже что-то благородное; по-моему, в артиллерии есть что-то благородное, даже когда она стреляет. Все это так солидно, совсем как в той войне, про которую мы читали в книжках с картинками… Потом я подумал о том, сколько имен будет высечено на новом памятнике воину, если новый памятник поставят, и о том, что на него водрузят еще более грандиозный позолоченный Железный крест и еще более грандиозный каменный лавровый венок; и вдруг меня пронзила мысль: если я в самом деле нахожусь в своей старой школе, то мое имя тоже будет красоваться на памятнике, высеченное на цоколе, а в школьном календаре против моей фамилии будет сказано: «Ушел на фронт из школы и пал за…»

Но я еще не знал, за что… И я еще не был уверен, нахожусь ли я в своей старой школе. Теперь я непременно хотел это установить. В памятнике воину тоже нет ничего особенного, ничего исключительного, он такой, как всюду, стандартный памятник массового изготовления, все памятники такого образца поставляются каким-то одним управлением…

Я оглядывал рисовальный зал, но картины были сняты, а о чем можно судить по нескольким партам, сваленным в углу, да по узким и высоким окнам, частым-частым, как полагается в рисовальном зале, где должно быть много света? Сердце мне ничего не подсказывало. Но разве оно молчало бы, если б я оказался там, где восемь лет, из года в год, рисовал вазы, прелестные, стройные вазы, изумительные копии с римских подлинников, учитель рисования обычно ставил их перед классом на подставку; там, где я выводил шрифты — рондо, латинский прямой, римский, итальянский? Ничто я так не ненавидел в школе, как эти уроки, часами глотал я скуку и никогда не мог нарисовать вазу или воспроизвести какой-нибудь шрифт. Но где же мои проклятия, где моя ненависть к этим тоскливым тусклым стенам? Ничто во мне не заговорило, и я молча покачал головой.

Снова и снова я рисовал, стирал нарисованное, оттачивал карандаш… и ничего, ничего…

Я не помнил, как меня ранило, чувствовал лишь, что не могу пошевелить руками и правой ногой, только левой, и то еле-еле; это оттого, думал я, что всего меня очень туго спеленали.

Я выплюнул сигарету в пространство между набитыми соломой мешками и попытался шевельнуть рукой, но от страшной боли опять закричал; я кричал не переставая, кричал с наслаждением; помимо боли, меня доводило до бешенства то, что я не могу пошевелить руками.

Потом я увидел перед собой врача; он снял очки и, часто моргая, смотрел на меня; он ничего не говорил; за ним стоял пожарник, тот, что дал мне воды. Пожарник что-то шепнул врачу на ухо, и врач надел очки, за их толстыми стеклами я отчетливо увидел большие серые глаза с чуть подрагивающими зрачками. Врач долго смотрел на меня, так долго, что я невольно отвел глаза. Он сказал:

— Одну минуту, ваша очередь сейчас подойдет…

Затем они подняли того, кто лежал рядом со мной, и понесли за классную доску; я смотрел им вслед; доска была раздвинута и поставлена наискосок, между нею и стенкой висела простыня, за простыней горел яркий свет…

Ни звука не было слышно, пока простыню не откинули и не вынесли того, кто лежал только что рядом со мной; санитары с усталыми, безучастными лицами тащили носилки к дверям.

Я опять закрыл глаза и подумал: ты непременно должен узнать, что у тебя за ранение и действительно ли ты находишься в своей старой школе.

Все здесь казалось мне таким холодным и чужим, как если бы меня пронесли по музею мертвого города; этот мирок был мне совершенно безразличен и далек, и хотя я его узнавал, но только глазами. А если так, то мог ли я поверить, что всего три месяца назад я сидел здесь, рисовал вазы и писал шрифты, на переменах сбегал по лестнице, держа в руках принесенные из дому бутерброды с повидлом, проходил мимо Ницше, Гермеса, Того, Цезаря, Цицерона, Марка Аврелия, потом шел по нижнему коридору с его «Медеей» и заходил к швейцару Биргелеру выпить молока, выпить молока в этой полутемной каморке, где можно было рискнуть выкурить сигарету, хоть это и строго воспрещалось? Наверняка они понесли того, кто лежал раньше рядом со мной, вниз, куда сносили мертвецов; быть может, мертвецов клали в мглистую каморку, где пахло теплым молоком, пылью и дешевым табаком Биргелера…

Наконец-то санитары вернулись в зал, и теперь они подняли меня и понесли за классную доску. Я опять поплыл мимо дверей и, проплывая, обнаружил еще одно совпадение: в те времена, когда эта школа называлась школой св. Фомы, над этой самой дверью висел крест, его потом сняли, но на стене так и осталось неисчезающее темно-желтое пятно — отпечаток креста, четкий и ясный, более четкий, пожалуй, чем сам этот ветхий, хрупкий, маленький крест, который сняли; ясный и красивый отпечаток креста так и остался на выцветшей стене. Тогда новые хозяева со злости перекрасили всю стену, но это не помогло, маляр не сумел найти правильного колера, крест остался на своем месте, светло-коричневый и четкий на розовой стене. Они злились, но тщетно, крест оставался, коричневый, четкий на розовом фоне стены, и думаю, что они исчерпали все свои ресурсы на краски, но сделать ничего не смогли. Крест все еще был там, и если присмотреться, то можно разглядеть даже косой след на правой перекладине, где много лет подряд висела самшитовая ветвь, которую швейцар Биргелер прикреплял туда в те времена, когда еще разрешалось вешать в школах кресты…

Все это промелькнуло в голове в ту короткую секунду, когда меня несли мимо двери за классную доску, где горел яркий свет.

Я лежал на операционном столе и в блестящем стекле электрической лампы видел себя самого, свое собственное отражение, очень маленькое, укороченное — совсем крохотный, белый, узенький марлевый сверток, словно куколка в коконе; это и был я.

Врач повернулся ко мне спиной; он стоял у стола и рылся в инструментах; старик пожарник, широкий в плечах, загораживал собой классную доску и улыбался мне; он улыбался устало и печально, и его бородатое лицо казалось лицом спящего; взглянув поверх его плеча, я увидел на исписанной стороне доски нечто, заставившее встрепенуться мое сердце впервые за все время, что я находился в этом мертвом доме. Где-то в тайниках души я отчаянно, страшно испугался, сердце учащенно забилось: на доске я увидел свой почерк — вверху, на самом верху. Узнать свой почерк — это хуже, чем увидеть себя в зеркале, это куда более неопровержимо, и у меня не осталось никакой возможности усомниться в подлинности моей руки. Все остальное еще не служило доказательством — ни «Медея», ни Ницше, ни профиль киношного горца, ни банан из Того, ни даже сохранившийся над дверью след креста, все это существовало во всех школах, но я не думаю, чтобы в других школах кто-нибудь писал на доске моим почерком. Она еще красовалась здесь, эта строка, которую всего три месяца назад, в той проклятой жизни, учитель задал нам каллиграфически написать на доске: «Путник, придешь когда в Спа…»

О, я помню, доска оказалась для меня короткой, и учитель сердился, что я плохо рассчитал, выбрал чрезмерно крупный шрифт, а сам он тем же шрифтом, покачивая головой, вывел ниже: «Путник, придешь когда в Спа…»

Семь раз была повторена эта строка — моим почерком, латинским прямым, готическим шрифтом, курсивом, римским, староитальянским и рондо; семь раз, четко и беспощадно: «Путник, придешь когда в Спа…»

Врач тихо окликнул пожарника, и он отошел в сторону, теперь я видел все строчки, не очень красиво написанные, потому что я выбрал слишком крупный шрифт, вывел слишком большие буквы.

Я подскочил, почувствовав укол в левое бедро, хотел опереться на руки, но не смог; я оглядел себя сверху донизу — и все увидел. Они распеленали меня, и у меня не было больше рук, не было правой ноги, и я внезапно упал навзничь: мне нечем было держаться; я закричал; пожарник и врач с ужасом смотрели на меня; передернув плечами, врач все нажимал на поршень шприца, медленно и ровно погружавшегося все глубже; я хотел опять взглянуть на доску, но пожарник загораживал ее; он крепко держал меня за плечи, и я чувствовал запах гари, грязный запах его перепачканного мундира, видел усталое, печальное лицо — и вдруг узнал его: это был Биргелер.

Crazy in Berlin

Загрузка.

Если не работает, попробуйте выключить AdBlock

HHhH – немецкая присказка времен Третьего Рейха: Himmlers Hirn heisst Heydrich (Мозг Гиммлера зовется Гейдрихом). Райнхард Гейдрих был самым страшным человеком в кабинете Гитлера. Монстр из логова чудовищ. «Мозг Гиммлера зовется Гейдрихом» шутили эсэсовцы, этот человек обладал невероятной властью и еще большей безжалостностью. О нем ходили невероятные слухи, один страшнее другого. И каждый слух был правдой. Гейдрих был одним из идеологов Холокоста. Именно Гейдрих разработал план фальшивого нападения поляков на немецких жителей, что стало поводом для начала Второй Мировой войны. Именно он правил Чехословакией после ее оккупации. Гейдрих был убит 27 мая 1942 года двумя отчаянными чехами Йозефом Габчеком и Яном Кубишем, ставшими национальными героями Чехии. Покушение на Гейдриха произвело на руководство Рейха глубочайшее впечатление. В день смерти Гейдриха нацисты начали кампанию массового террора против чешского народа. Было объявлено, что всякий, кому известно о местонахождении убийц протектора и кто не выдаст их, будет расстрелян вместе со всей семьёй. Был расстрелян 1331 чех. В день похорон Гейдриха была уничтожена деревня Лидице, все мужчины которой были убиты, а все женщины отправлены в концлагерь. После покушения Габчек, Кубиш и их товарищи скрылись в православной Церкви Кирилла и Мефодия. Их местоположения выдал предатель. Церковь окружила целая армия солдат, эсэсовцев, гестаповцев. Шесть чехов долгие часы сражались с более, чем сотней до зубов вооруженных нацистов.

Роман Лорана Бине, получивший Гонкуровскую Премию, рассказывает об этой истории, одной из самых героических и отчаянных во Второй Мировой войне. Книга стала огромным международным бестселлером, переведена более, чем на двадцать языков.

По свидетельству французских критиков, почти документальный текст Лорана Бине делает настоящим романом не переплетение правды с вымыслом, не художественное описание исторических лиц, а «страстное отношение автора к истории как к постоянному источнику рефлексии и самопознания».

Следующая цитата

Если не работает, попробуйте выключить AdBlock

Столетняя война в самом разгаре. Английские гарнизоны стоят в Нормандии, Бретани и Аквитании; король шотландский, союзник французов, томится в лондонском Тауэре; Черный принц — Эдуард Уэльский — опустошает юг Франции, которая «похожа на крупного оленя, терзаемого охотничьими собаками». Чтобы сломить врагов окончательно, Эдуард затевает опустошительный набег через самое сердце Франции, оставляя за собой сожженные фермы, разрушенные мельницы, города в руинах и истребленный скот. Граф Нортгемптон приказывает своему вассалу по прозвищу Бастард присоединиться к войскам принца Эдуарда, но прежде отыскать сокровище темных владык — меч Малис. По утверждению черных монахов, это могущественная реликвия, обладание которой сулит победу в битве. А битва предстоит великая — в сентябре 1356 года превосходящие силы противника устраивают английской армии ловушку близ города Пуатье. Бастардом называет себя не кто иной, как Томас из Хуктона, герой романов «Арлекин», «Скиталец», «Еретик». «1356. Великая битва» продолжает эту блестящую трилогию, принадлежащую перу Бернарда Корнуэлла — непревзойденного мастера литературных реконструкций, возрождающих перед глазами читателей нравы и батальные сцены Средневековья.

Впервые на русском языке!

Читайте также: