Печорин и наше время долинина цитаты

Обновлено: 19.09.2024

Гл. 1. ЛЕРМОНТОВ о ЛЕРМОНТОВЕ.
Вступление

На буйном пиршестве задумчив он сидел,
Один, покинутый безумными друзьями,
И в даль грядущую, закрытую пред нами,
‎Духовный взор его смотрел.

‎И помню я, исполнены печали,
‎Средь звона чаш, и криков, и речей,
‎И песен праздничных, и хохота гостей
‎Его слова пророчески звучали.

Что такое для нас Лермонтов? Как объяснить то ощущение грусти, и нежности, и тоски, и гордости, которое охватывает, едва открываешь томик его стихов, едва бросаешь взгляд на странное молодое лицо с печальными глазами: некрасивое и прекрасное лицо обречённого на долгие страдания и на короткую жизнь человека?

Почему именно Лермонтов? Почему именно Лермонтов? Не Тютчев, не Блок — поэты столь же громадного таланта, а именно Лермонтов стал непреходящей печалью и тайной любовью чуть ли не каждого молодого человека, и вот уже почти полтораста лет его стихи, его проза, его судьба воспринимаются миллионами люден как очень личное переживание, и каждый в свой час открывает Лермонтова для себя одного, ревниво бережет его глубоко в душе.

В уме своем и создал мир иной
И образов иных существованье;
Я цепью их связал между собой,
Я дал им вид, но не дал им названья..
("Русская мелодия". 1829 г.)

Пятнадцатилетний читатель откликается всей душой: «Да, и я создал, и у меня также, по я не умею сказать об этом,— ОН сказал за меня». У взрослого сжимается сердце, и память о своих пятнадцати годах сплетается с жалостью к мальчику, который в пятнадцать лет мог написать т а к о е и страдать, и погибнуть в двадцать семь!

Грустный, печальный, отчаявшийся Лермонтов — почему он так нужен всем, н людям веселым, жизнерадостным — тоже?

Я не унижусь пред тобою;
Ни твой привет, ни твой укор
Не власти ад моей душою.
Знай: мы чужие с этих пор.
(«К*». 1832 г.)

В молодости х о ч е т с я быть гордым и одиноким, страдать, отвергать, быть отвергнутым — в молодости человеку так хочется жить, что и горести кажутся ему привлекательными; самое страшное для молодого человека — прожить жизнь пусто, без бурь душевных, без страстей.

Я жить хочу! хочу печали
Любви и счастию назло;
Они мой ум избаловали
И слишком сгладили чело.
Пора, пора насмешкам света Прогнать спокойствия туман;
Что без страданий жизнь поэта?
И что без бури океан.
(«Я жить хочу! хочу печали. ». 1832 г.)

В молодом отчаянии Лермонтова я вижу такое бурное жизнеутверждение, какого не найдешь в целых томах по видимости оптимистических стихов. Может быть, это жизнеутверждающее отчаяние и привлекает к нему молодых людей? «А он, мятежный, просит бури. » Становишься старше — и привлекает уже не молодая мятежность Лермонтова, а непонятная, тревожащая, необъяснимая зрелость его мысли, точность зрения:

Когда волнуется желтеющая нива
И свежий лес шумит при звуке ветерка.
. Тогда смиряется души моей тревога,
Тогда расходятся морщины на челе.
(«Когда волнуется желтеющая пива. ». 1837 г.)

Было бы неудивительно прочесть такие стихи у зрелого поэта, немолодого, много пережившего человека. Лермонтов написал их в двадцать три года.

Мы умеем это правильно объяснить: Пушкин жил и формировался в эпоху расцвета декабризма, а Лермонтов отразил в своем творчестве эпоху последекабрьского безвременья. Но мы не всегда представляем себе, что это значит — безвременье.

В 1814 году, когда Лермонтов родился, а Пушкину было пятнадцать лет, Россия еще остро помнила горечь бед и потерь Отечественной войны, но уже гордилась победой над Наполеоном. Эта победа укрепила веру лучших людей России в силы своего народа, заставила задуматься над его судьбой, вступить в борьбу за его освобождение. Лицеист Пушкин рос в атмосфере страстных споров о будущем России; юноши его поколения верили, что это будущее зависит от них, от их ума, таланта, деятельности. Они готовили себя к этой деятельности: один хотел быть полководцем, другой — ученым, третий — создателем новых законов. И все они вместе мечтали ввести в России новое, более справедливое законодательство, спорили о республике, о конституции.

В 1829 году, когда Лермонтову было пятнадцать лет, а Пушкину тридцать, надежды на конституцию, республику, освобождение народа рухнули. Николай I твердо запомнил уроки 14 декабря 1825 года. Он не только отправил декабристов на виселицу и каторгу, он принял все меры к тому, чтобы их дело не возродилось. Ровесники Лермонтова не могли мечтать о деятельности, потому что деятельность в эпоху Николая I сводилась к повиновению. Полководцы нужны были для подавления народа, судьи — для свершения суда несправедливого, поэты — для прославления царя. Атмосфера мысли, споров, надежд сменилась атмосферой подозрительности, страха, безнадежности.

Поколение Лермонтова, конечно, не смирилось: юноши тайно читали вольнолюбивые стихи, бунтовали против университетских профессоров, занимавшихся не наукой, а слежкой за студентами. Но поколение Лермонтова уже не могло идти дорогой декабристов, ошибки которых стали очевидны после их разгрома. Нового же пути это поколение еще не выработало.

«Все мы были слишком юны, чтобы принять участие в 14 декабря,— писал Герцен, — Разбуженные этим великим днем, мы увидели лишь казни и изгнания. Вынужденные молчать, сдерживая слезы, мы научились, замыкаясь в себе, вынашивать свои мысли — и какие мысли. — то были сомнения, отрицания, мысли, полные ярости. Свыкшись с этими чувствами, Лермонтов не мог найти спасения в лиризме, как находил его Пушкин. Он влачил тяжелый груз скептицизма через все свои мечты и наслаждения».

Когда Лермонтова уже не было d живых, Герцен и его друзья продолжили дело декабристов. Но в 30-е годы честному, умному, активному человеку некуда было приложить свои силы: всякая попытка действовать и мыслить самостоятельно пресекалась: Николаю I нужны были послушные чиновники, а не мыслящие люди. Жизнь должна была идти тихо. Без бурь. В этой давящей тишине в литературу вошел Лермонтов.

В тринадцать — четырнадцать лет он уже ощутил обреченность своего поколения на бездействие. Все складывалось трагически: мать умерла так рано, что он ее почти не помнил; отец и бабушка ссорились. Угрюмый, замкнутый мальчик научился сторониться людей — он ни от кого не ждал добра.

Пушкину было и в эти годы о чем вспоминать, у него были друзья — настоящие. И в тяжкие, мучительные последние годы своей жизни затравленный, бесконечно одинокий, раньше времени постаревший и помрачневший человек, в творчестве он сохранил веру и свет своей юности.

В юности Лермонтова не было света и веры. Он вырос в душевной пустыне, и жил в ней, и сам себя на нее обрекал, и не мог из нее выбраться. Среди отчаянной пустоты той жизни, которой он жил, оставалось одно: сохранить то, что старался уничтожить в своих подданных Николай I, — свободу мысли и духа. Сохранить интерес к людям. Пытаться понять их души, их трагедию.

Это он делал всю свою жизнь. Пятнадцатилетним мальчиком он написал «Монолог»:

Поверь, ничтожество есть благо в здешнем свете.
К чему глубокие познанья, жажда славы,
Талант и пылкал любовь свободы.
Когда мы их употребить не можем?

Эти строки можно поставить эпиграфом ко всему творчеству Лермонтова. Среди его ранних стихов немало наивных, несовершенных, просто слабых, но уже видна его л и ч н о с т ь; виден рано сформировавшийся и рано отчаявшийся человек.

Мы, дети севера, как здешние растенья,
Цветем недолго, быстро увядаем.
Как солнце зимнее на сером небосклоне,
Так пасмурна жизнь наша. Так недолго
Ее однообразное теченье.
И душно кажется на родине,
И сердцу тяжко, и душа тоскует.

Лучшие люди поколения Лермонтова действительно «цвели недолго». Погиб от чахотки отданный в солдаты поэт Полежаев, рано умерли Белинский, Станкевич, Грановский, и сам Лермонтов не дожил до двадцати восьми лет.

«После декабристов,— пишет Герцен,— все попытки основывать общества не удавались действительно; бедность сил, неясность целей указывали на необходимость другой работы — предварительной, внутренней». Эту «предварительную, внутреннюю работу» выполнял Лермонтов. В его стихах поколение осознавало и начинало понимать свою трагедию:

Не зная ни любви, ни дружбы сладкой,
Средь бурь пустых томится юность наша,
И быстро злобы яд ее мрачит,
И нам горька остылой жизни чаша,
И уж ничто души но веселит.

Так кончается стихотворение «Монолог», написанное пятнадцатилетним мальчиком. Это не обычный юношеский пессимизм; Лермонтов еще не умел объяснить, но уже заметил и понял, что человек не может быть счастлив, лишенный возможности действовать. Через десять лет после «Монолога» он напишет роман «Герой нашего времени», где о б ъ я с н и т психологию своего поколения и пoкaжeт безысходность, нa которую обречены его сверстники.

С тех пор как пятнадцатилетний мальчик признался: «В уме своем я создал мир иной» — до выстрела Мартынова прошло всего двенадцать лет. В них уместилась вся литературная жизнь Лермонтова. Сотни стихов, поэмы, драмы, повести, роман — все написано за эти двенадцать лет. И всюду — в стихах, в драматургии, в прозе — перед нами сам автор.

Когда начинаешь читать подряд сочинения Лермонтова, обнаруживаешь, что он часто повторял, переносил из одного стихотворения в другое целые строфы, даже страницы. Например, «Желанье», о котором мы уже говорили: «Отворите мне темницу» — написано в 1832 году, а в 1837 — «Узник», с тем же началом. В поэме «Измаил-Бей» есть две песни: одна из них, иначе обработанная, позже войдет в «Бэлу», другая почти дословно повторится в поэме «Беглец». Арсений из поэмы «Боярин Орта» почти полностью произносит будущую исповедь Мцыри:

Ты слушать исповедь мою
Сюда пришел! — благодарю.
Не понимаю, что была
У вас за мысль? — мои дела
И без меня ты должен знать,
А душу можно ль рассказать.

Эти повторения смущают нас: как же так? Яачем он переписывал сам себя? Он не переписывал. Он готовился. Многие его стихи, и целые поэмы, и целые пьесы — это как бы наброски, может быть, даже черновики его будущих произведений. Некоторые из них он успел написать: поэмы «Демон», «Мцыри», роман «Герой нашего времени». Но многие его книги не написаны и не будут прочитаны нами никогда.

Почти всегда он писал о себе — и в то же время всегда готовился написать не о с е б e. О человеке своего поколения. О герое своего времени. И может быть, вся его поэзия — подготовка к непостижимому подъему на вершину его прозы.

Опыты драматургии, первые прозаические произведения — это тоже подготовка, тоже наброски, эскизы, подход к будущему герою романа.

Юношеские пьесы Лермонтова автобиографичны. В 1830 и 1831 годах он написал две драмы: «Menschen unci Leidcnschaften» («Люди и страсти») и «Охранный человек». В основе обеих пьес — семейная трагедия, сходная с трагедией Лермонтова, и обманутая любовь, сходная с его любовью к Наталье Федоровне Ивановой. Герои обеих пьес — Юрий Волин и Владимир Арбенин — напоминают самого Лермонтова. Фамилию Арбенин носит и герои драмы «Маскарад», написанной в 1835 году. Это гордый, одинокий, отчаявшийся человек, похожий на лирического героя лермонтовских стихов, на Демона. Последнюю свою надежду он видит в любви, по и эта надежда рушится.

Может быть, и «Маскарад» — подготовка к тому портрету своего поколения, который Лермонтов готовился написать.

В 1836 году он пишет пьесу «Два брата», в основе которой снова лежит семейная трагедия, сходная с трагедией Лермонтова. Один из братьев, Юрий Радин,— чистый человек, обманутый клеветой и злобой,— напоминает героев юношеских пьес Лермонтова. Второй же брат, Александр Радии, говорит о себе: «Да. такова была моя участь со дня рождения. все читали на моем лице какие-то признаки дурных свойств, которых не было. но их предполагали — и они родились. »

Узнаете ли вы этот монолог, почти дословно перенесенный позднее в дневник Печорина? Александр Радин — демон зла, он обманывает отца, брата; он властен и подчиняет себе слабую Веру, которую любит брат. И он же — несчастлив, одинок, он страдает от своей озлобленности, от своего одиночества. Это — эскиз к будущему характеру Печорина.

Недаром и женщину, которую он любит, зовут Вера Лиговская. Это имя перейдет в неоконченный роман «Княгиня Лиговская», где впервые появится Григорий Александрович Печорин. Он молод, блестящ, он живет в Петербурге, у него бальный роман со светской девушкой Лизой Негуровой, любви которой он добивается, хотя не любит ее и не собирается на ней жениться, — как Печорин «Герой нашего времени» добивается любви княжны Мери. И вторая (а вернее сказать, первая, главная) любовная линия романа здесь уже есть: Печорин встречает Веру, которую любил в ранней молодости и которая теперь замужем за князем Лиговским.

Здесь есть и маленький, незнатный человек, чиновник Красинский, которого оскорбляет Печорин. Но роман остался неоконченным, история Красинского недописанной. Почему?

Потому что настала нора перейти к «Герою нашего времени». Эта тоненькая книжка вобрала в себя все: весь человеческий и литературный опыт автора. В Печорине — страдания Юрия Волина и Владимира Арбенина, в нем одиночество, и опыт, и зрелость, и безумные надежды Евгения Арбенина из «Маскарада», в нем раздвоенность Александра Радина, и силы необъятные Мцыри, Демона; как «парус одинокий», он «ищет бури» — в нем все.
«ПРЕДИСЛОВИЕ»

Откроем книгу. Ей предпослано предисловие. Прочтем его. «Во всякой книге предисловие есть первая и вместе с тем последняя вещь: оно или служит объяснением цели сочинения, или оправданием и ответом па критики». Предисловие коротко: полторы странички. Четыре абзаца. Первый — о публике, которая «так еще молода и простодушна, что не понимает басни, если в конце её не находит нравоучения. Она не угадывает шутки, не чувствует иронии; она просто дурно воспитана».

Зачем Лермонтову понадобилось обвинять читателя, только что открывающего книгу, в дурном воспитании? Предисловие было написано после того, как вышло в свет первое издание романа. Лермонтов уже знал: «Иные ужасно обиделись, и не шутя, что им ставят в пример такого безнравственного человека, как Герой Нашего Времени; другие же очень тонко замечали, что сочинитель нарисовал свой портрет и портреты своих знакомых. »

То же обвинение знал и Пушкин::

Всегда я рад заметить разность
Между Онегиным и мной.
Чтобы насмешливый читатель
Или какой-нибудь издатель
Замысловатой клеветы,
(Сличая здесь мои черты.
Не повторял потом безбожно.
Что намарал я свои портрет.

Реакционный критик С. О. Бурачок, редактор журнала «Маяк», возмущенно писал, что образ Печорина является клеветой на русскую действительность и русских людей, что «весь роман эпиграмма», что в нем «религиозности, русской народности и следов нет». Бурачок был как раз из тех критиков, которые считали, что автор «нарисовал свой портрет». Это ему отвечает Лермонтов во втором абзаце предисловия: «. видно, Русь так уж сотворена, что в ней все обновляется, кроме подобных нелепостей. Самая волшебная из волшебных сказок у нас едва ли избегнет упрека в покушении на оскорбление личности!»

Третий абзац, может быть, самый важный в предисловии — в нем сформулирована ц е л ь Лермонтова, задача, которую он ставил перед собой: «Герой Нашего Времени, милостивые государи мои, точно портрет, но не одного человека: это портрет, составленный из пороков всего нашего поколения, в полном их развитии».

Как понимать эти слова? Разве портрет героя может быть составлен из п о р о к о в? Но было ли справедливым возмущение «некоторых читателей и даже журналов», когда они «ужасно обиделись. что им ставят в пример такого безнравственного человека»? Дело в том, что слово «герой» можно понимать по-разному. В толковом словаре русского языка приводятся шесть его значений. Два из них наиболее употребительны. Герой — это «исключительный по смелости или по своим доблестям человек». И герой — это «главное действующее лицо литературного произведения». Эти два значения всем известны, никто их обычно не смешивает, например, героя Отечественной войны 1812 года Волконского с героем романа Толстого «Война и мир» Болконским. Но есть еще одно значение слова «герой», о котором часто забывают: «человек, по своему характеру и поступкам являющийся выразителем какой-нибудь среды или эпохи».

Вот этого, третьего, значения и не вспомнили — или не захотели вспомнить — критики, обрушившие на роман Лермонтова упреки в безнравственности его героя. Они подумали — или сделали вид, что подумали,— будто Лермонтов считает Печорина героем в первом значении этого слова и призывает подражать ему. На самом же деле слово «герой» применимо к Печорину во втором его значении (главное действующее лицо романа) и — непременно — в третьем: он выражает свою среду и эпоху.

Итак, цель Лермонтова — создать «портрет, составленный из пороков всего. поколения». В четвертом, последнем абзаце предисловия он объясняет, как намерен создавать портрет Героя: «Довольно людей кормили сластями; у них от этого испортился желудок: нужны горькие лекарства, едкие истины». Может быть, самое важное слово здесь то, которое я не выделила: истины. Задача, поставленная Лермонтовым, была бы невыполнима, если бы он не решился, наперекор пожеланиям многих критиков, которым хотелось бы видеть в книге более привлекательного героя, писать прежде всего истину, потому, что только истина создает великую литературу.

Последние строки предисловия насмешливы. «Но не думайте, однако, после этого, чтоб автор этой книги имел когда-нибудь гордую мечту сделаться исправителем людских пороков. Боже его избави от такого невежества!»

В чем Лермонтов увидел болезнь своего поколения, мы узнаем, когда откроем его роман.

1. Наталья Григорьевна Долинина (1928 – 1979) – филолог, педагог, писатель и драматург, член Союза Писателей СССР. Дочь Г. А. Гуковского. Автор книг для среднего и старшего школьного возраста «Прочитаем „Онегина“ вместе» (1968), 2-е изд. 1971, «Печорин и наше время» (1970), 2-е изд. 1975, "По страницам «Войны и мира» Л., Детская литература, 1973.
Книга "Печорин и наше время" посвящена роману М.Ю.Лермонтова "Герой нашего времени". Автор вместе с читателем перелистывает страницы замечательного романа.
Источник: Долинина Н. Г. Печорин и наше время. — Л., 1975. (вернуться)

Следующая цитата

Максим Максимыч не умеет выражать свое восхищение в длинных речах: он признается, что привык к этой красоте, как к свисту пуль. Это его высказывание очень интересно; оно обнаруживает в Максиме Максимычо истинно храброго челове­ка: «. и к свисту пули можно привыкнуть, то есть привыкнуть скрывать невольное биение сердца».

«И слышал, напротив, что для иных старых воинов эта музы­ка даже приятна»,— возражает романтически настроенный Автор, которому очень хочется, чтобы «старые воины», герои, вообще ничего не боялись и наслаждались музыкой боя.

«Разумеется, если хотите, оно и приятно; только все же потому, что сердце бьется сильнее»,— мягко, но убежденно настаивает Максим Максимыч.

Так понимает храбрость капитан Тушин у Толстого. Боятся все, но храбр тот, кто умеет преодолеть свой страх. Привыкнуть к опасности нельзя; можно привыкнуть скрывать свой страх, не обращать на него внимания, даже полюбить то напряжение всех душевных сил, которое возникает в минуту опасности; полю­бить чувство победы над собой.

Верный себе, Максим Максимыч не хочет подробно объ­яснять свою мысль и, возразив Автору, возвращается к приро­де — разумеется, так же сдержанно, без восклицаний. Он гово­рит только: «Посмотрите. что за край!»

Лермонтов, как мы ужо заметили, видит природу не только как поэт, но, может быть, прежде всего — как художник: «. под нами лежала Койшаурская долина, пересекаемая Арагвой и другой речкой, как двумя серебряными нитями; голубоватый туман скользил по ней. направо и налево гребни гор, один вы­ше другого, пересекались, тянулись, покрытые снегами, кустар­ником. » (курсив мой.— Н. Д.).

Максим Максимыч опять оказался прав: тихое утро скоро сменится непогодой; он призывает ямщиков торопиться. Спуск с горы немногим легче подъема: под колеса приходится под­ложить цепи вместо тормозов — дорога опасная: ('. направо был утес, налево пропасть такая, что целая деревушка осетин, живу­щих на дне ее, казалась гнездом ласточки. ».

Два извозчика — осетин и русский — ведут себя по-разно- му: ". осетин вел коренную под уздцы со всеми возможными предосторожностями. а наш беспечный русак даже не слез с облучка!». Этот невозмутимый извозчик предвосхищает го­голевского Селнфана с его изумлением: «Вишь ты, перевер­нулась!» По и в Авторе просыпается та же удаль: «. мы точно могли бы не доехать, однако ж все-таки доехали, и если б все люди побольше рассуждали, то убедились бы, что жизнь не стоит того, чтоб об ней так много заботиться».

Лермонтов — как Пушкин в «Евгении Онегине», в конце третьей главы оставив Татьяну и Онегина в саду,— испытывает терпение читателя. «Но, может быть, вы хотите знать оконча­ние истории Бэлы?» — напоминает он читателю и все-таки не рассказывает продолжения этой истории: «. я пишу не повесть, а путевые записки: следовательно, не могу заставить штабс- капитана рассказывать прежде, нежели он начал рассказывать в самом деле». II правда — продолжение рассказа Максима Максимыча будет только через две страницы; до тех пор мы останемся на Военно-Грузинской дороге, па спуске с Гуд-горы в Чертову долину.

Будь на месте Лермонтова писатель-романтик типа Мар- линского, он бы, конечно, обыграл название Чертовой долины. Сам Лермонтов еще несколько лет назад не преминул бы сделать то же: недаром где-то здесь, поблизости, в этих горах он поме­стил своего Демона. Цо в «Герое нашего^пречопи* Лерипнтоп сознательно отходит ртромаитизма. Автор «Бэлы» иронизирует цад тем, кто связал оы название лолШты с гнездом «злого дута между неприступными утесами», п поясняет: «. не тут-то было: название Чертовой долины происходит от слова «черта», а не «Ч4Ц)т». ибо U.'kk l i>

Следующая цитата

Последние строки предисловия насмешливы. «Но не думай­те, однако, после этого, чтоб автор этой книги имел когда-ни­будь гордую мечту сделаться исправителем людских пороков. Боже его избави от такого невежества!»

В чем Лермонтов увидел болезнь своего поколения, мы узнаем, когда откроем его роман.

Что страсти? — ведь рано иль поздно их сладкий

Исчезнет при слове рассудка; И жизнь, как посмотришь с холодным вниманьем

Гл.» 2

«Бэла»

Такая пустая и глупая шутка.

ехал на перекладных нз Тифлиса». Я ехал на перекладных из Тифлиса. Я ехал.

Не могу объяснить, почему эти шесть слов кажутся мне необыкновенными. Ведь так коротко, так просто: я — ехал —на пе­рекладных — нз Тифлиса.

Много раз над этим предложением вздыхали и страдали мои ученики. Про­стое, полное, личное, распространенное, по­вествовательное. Я — подлежащее. Ыхал сказуемое. На чем ехал? На переклад­ных. Косвенное дополнение. Откуда ехал? Из Тифлиса. Обстоятельство места. Что зна­чит: перекладные? Казенные лошади, кото­рые менялись на каждой станции.

Все просто, все понятно. И все абсолют­но непопятно, потому что с первых строк «Бэлы» оказываешься во власти простых слов, собранных воедино и выстроенных большим писателем. Каждое слово в от­дельности знакомо и обычно. Все вмес­те — неповторимы. Как у Пушкина: «Ро­няет лес багряный свой убор». Как у Тол­стого: «Все счастливые семьи похожи друг на друга. » Как у Лермонтова: «Я ехал на перекладных из Тифлиса».

А на самом-то деле в этой фразе нет ни­чего необыкновенного. Просто мы знаем, что за ней последует одна из лучших на свете книг. Открывая эту книгу, мы ждем удивительного, необычайного — и нахо­дим его.

«Уж солнце начинало прятаться за снеговой хребет, когда я въехал в Кой- шаурскую долину». Прежде всего нам нужно понять, кто этот «я», который ехал нз Тифлиса. Может быть, сам автор? Нам ведь известно, что Лермонтов бывал на Кавказе. И сразу, с первых строк, мы узна­ли что чемодан путешественника «до поло­вины был набит путевыми записками». Но есть книги, написанные от лица героя.

Может быть, он и ехал. Герой Нашего (то есть лермонтовского, конечно) времени.

«Осетин-извозчик неутомимо погонял лошадей, чтоб успеть до ночи взобраться на Койшаурскую гору, и во все горло распе­вал песни. Славное место эта долина!»

И вдруг прозрачная простота первых фраз сменяется слож­ными поэтическими образами, длинными словами, длинными грамматическими периодами: «Со всех сторон горы неприступ­ные, красноватые скалы, обвешанные зеленым плющом и увен­чанные купами чинар, желтые обрывы, исчерченные промоина­ми, а там высоко-высоко золотая бахрома снегов, а внизу Арагва, обнявшись с другой безымянной речкой, шумно-вырывающейся из черного, полного мглою ущелья, тянется серебряной нитью и сверкает, как змея своею чешуею».

Сложность — и в то же время простота. Длинное предложе­ние с причастными оборотами, нагромождение цветов: красно­ватые скалы, зеленый плющ, желтые обрывы, золотая бахрома снегов, черное ущелье, серебряная нить реки.

Золотая бахрома снегов? Речка сверкает, как змея своею чешуею. Так видит художник — и так помогает видеть нам, обычным людям, не наделенным его особой зоркостью. Худож­ник н поэт — Лермонтов.

Но после этой длинной фразы тон повествования снова ме­няется, возвращается доступность, даже обыденность языка: «Я должен был нанять быков, чтоб втащить мою тележку па эту проклятую гору, потому что была уже осень и гололедица. »

Следующая цитата


Печорин на диване. Иллюстрация Д.А.Шмаринова. 1941.
Источник иллюстрации: Лермонтовская энциклопедия / АН СССР. Ин-т рус. лит. (Пушкин. Дом); Науч.-ред. совет изд-ва "Сов. Энцикл." – М.: Сов. Энцикл., 1981, стр. 102.


Максим Максимыч. Иллюстрация Н.Н.Дубовского. 1890.
Источник иллюстрации: Лермонтовская энциклопедия / АН СССР. Ин-т рус. лит. (Пушкин. Дом); Науч.-ред. совет изд-ва "Сов. Энцикл." – М.: Сов. Энцикл., 1981, стр. 105. Михаил Юрьевич Лермонтов
(1814 – 1841) Долинина Н. Г.
Печорин и наше время [1]

Гл. 4. ЛЕРМОНТОВ О ПЕЧОРИНЕ

Нет, я не Байрон, я другой,
Еще неведомый избранник,
Как он гонимый миром странник,
Но только с русскою душой.
Я раньше начал, кончу ране,
Мой ум не много совершит,
В душе моей, как в океане,
Надежд разбитых груз лежит.
Кто может, океан угрюмый,
Твои изведать тайны? кто
Толпе мои расскажет думы?
Я – или бог – или никто!

Кто рассказывает нам «Войну и мир»? Странный вопрос: конечно, Толстой. Так же, как «Даму с собачкой» — Чехов, «Мертвые души» — Гоголь, «Демона» — Лермонтов и «Евгения Онегина» — Пушкин. В «Войне и мире» Толстой ведет повествование сам от себя, от своего лица, иногда вмешиваясь в события, как Пушкин в «Евгении Онегине», не скрывая своих симпатий и антипатий к героям. Он с отвращением рисует светский вечер в салоне Анны Павловны Шерер; не таясь, любуется Наташей; откровенно любит Пьера и преклоняется перед стариком Болконским; презирает офицеров, ведущих себя, как лакеи; ненавидит Наполеона.

А вот эту сцену кто описывает: «Малаша, которая, не спуская глаз, смотрела на то, что делалось перед ней, иначе понимала значение этого совета. Ей казалось, что дело было только в личной борьбе между «дедушкой» и «длиннополым», как она называла Бенигсена. Она видела, что они злились, когда говорили друг с другом, и в душе своей она держала сторону дедушки. В середине разговора она заметила быстрый, лукавый взгляд, брошенный дедушкой на Бенигсена, и вслед затем к радости своей заметила, что дедушка, сказав что-то длиннополому, осадил его. »

Пишет, конечно, Толстой. Но видит маленькая крестьянская девочка. Толстому важно было, чтобы читатель смотрел на совет в Филях, где, может быть, решилась судьба России, наивным взором ребенка, ничего не понимающего и все-таки чувствующего правоту «дедушки» — Кутузова.

Вот описание Бородинской битвы: «Над Колочею. стоял тот туман, который тает, расплывается н просвечивает при выходе яркого солнца и волшебно окрашивает и очерчивает все виднеющееся сквозь него. К этому туману присоединялся дым выстрелов. по лесам, по полям, в низах, на вершинах возвышений, зарождались беспрестанно сами собой из ничего пушечные, то одинокие, то гуртовые, то редкие, то частые клубы дымов, которые, распухая, разрастаясь, клубясь, сливаясь, виднелись по всему этому пространству. Эти дымы выстрелов и, странно сказать, звуки их производили главную красоту зрелища».

Кто это пишет? Толстой. Значит, он так видит поле сражения? Он — военный человек, участник Крымской войны, севастопольский офицер, полагает, что «клубы дымов» (то есть выстрелы) зарождаются «сами собой из ничего»?

Вот еще одно описание Бородинской битвы: «Он прислушивался усталым слухом все к тем же звукам, различая свистенье полетов от гула выстрелов. и ждал. «Вот она. эта опять к нам!» — думал он, прислушиваясь к приближавшемуся свисту чего-то из закрытой области дыма. «Одна, другая! Еще! Попало. » Он остановился и поглядел на ряды. «Нет, перенесло. А вот это попало».— . Свист и удар! В пяти шагах от него взрыло сухую землю и скрылось ядро. Невольный холод пробежал по его спине» (курсив мой. — Н. Д.). И это пишет Толстой. Оба описания сделаны Толстым, но в первом случае он хотел, чтобы читатель увидел сражение глазами штатского человека Пьера, которому все непонятно, для которого все ново, и торжественно, и красиво на поле боя. А во втором случае Толстой заставляет нас смотреть на ту же битву глазами профессионального военного, офицера Андрея Болконского, умеющего различить «свистенье полетов» и «гул выстрелов».

«Войну и мир» рассказывает Толстой. Но время от времени он отступает в тень и передает наблюдательный пост своему герою. Картина, нарисованная им, становится от этого объемней, глубже. Есть целые книги, написанные от лица героя. Эго вовсе не значит, что от лица героя писать лучше или правильнее, или легче, или, наоборот, труднее. Выбор точки зрения зависит от задачи, которую писатель ставит перед собой.

Пушкин написал «Арапа Петра Великого», «Дубровского» и «Пиковую даму» от себя, от своего лица, а «Капитанскую дочку» — от лица Гринева, главного героя повести и главного участника всех событий. В этой повести задача Пушкина — уйти в тень, спрятать от читателя себя, свою исключительную личность, заменить себя личностью героя, познакомить нас сего поступками и мыслями, сего восприятием событий. Но иногда Пушкин не выдерживает до конца своей роли отсутствующего автора — в сценах с Пугачевым, например, он явно руководит героем, минутами становится на его место, чтобы показать нам наружность Пугачева или колоритные фигуры его товарищей. С помощью Пушкина Гринев замечает, видит и слышит то, чего на самом деле не мог бы заметить, увидеть и услышать неопытный и ограниченный молодой человек конца XVIII века. Поэтому, читая «Капитанскую дочку», мы то и дело сбиваемся: едет по степи Гринев, рассказывает о путешествии Гринев, встречает Вожатого и отдает ему заячий тулупчик Гринев, а вот знаменитый буран в степи кто описывает? Неужели тоже Грннев? Что-то не верится. Пушкин за Гринева!

Еще более сложные взаимоотношения автора и рассказчика мы видим в «Герое нашего времени». Читая «Бэлу», мы условились называть того, кто ехал на перекладных из Тифлиса, Автором. Теперь настала пора разобраться, кто же Автор «Бэлы».

Литературоведы по-разному судят о нем. Есть и такая точка зрения, что молодой офицер, встретивший на Военно-Грузинской дороге штабс-капитана,— просто сам Лермонтов. На это указывают путевые записки о Грузин в его чемодане, и пейзажи, явно увиденные глазами Лермонтова, и мысли об изгнании.

Но в то же время нельзя не заметить, что рассказчик «Бэлы» наивнее, неопытнее Лермонтова. Его суждения бывают примитивны, поступки — несерьезны. Автор «Бэлы», как мне кажется, молодой офицер, во многом похожий на Лермонтова и все-таки не совсем такой, как он. По временам Лермонтов наделяет его своим зрением, слухом, своими мыслями.

Таким образом, «Бэлу» рассказывают трое: Автор, Максим Максимыч и сам Лермонтов. «Максима Максимыча» — двое: Автор и Лермонтов. В дневнике Печорина тоже два рассказчика: Печорин и все время стоящий за ним Лермонтов.

Было ли необходимо так усложнять роман? Чтобы понять, зачем это понадобилось Лермонтову, нам придется вспомнить, как располагаются события в книге и в жизни Печорина.

Открыв роман, мы читаем повесть «Бэла» — она стоит первой. А попал Печорин в крепость к Максиму Максимычу за дуэль с Грушницким, описанную в повести «Княжна Мери», которая стоит в романе на четвертом месте. Мы читаем о том, что произошло в «Тамани», уже зная: Печорин, возвращаясь из Персии, умер. Роман посвящен жизни Печорина, а мы погру­жаемся в эту жизнь, уже зная о смерти героя. Автор предлагает нам следить не за внешними событиями биографии Печорина, а за чем-то другим. Если расположить события в том порядке, как они, по замыслу Лермонтова, происходили в жизни Печо­рина, то получится следующая картина.

Следовательно, в хронологическом порядке повести располагались бы так: «Тамань», «Княжна Мери», «Фаталист», «Бэла», «Максим Максимыч». Почему бы Лермонтову не рассказать о Печорине подробно и постепенно, ночему бы не описать его юность в Петербурге, семью, окружение, занятия?

Лермонтов начал это делать в повести «Княгиня Лиговская», о которой мы уже упоминали. Начал — и отложил повесть, не кончил её. Принялся за роман, в котором все события смещены.

Дело в том, что у Лермонтова не было такой задачи: рассказать нам историю человеческой ж и з н и. У него была другая задача: «история д у ш и человеческой» должна была открыться перед читателем в его романе. И он нашел ту форму, в которой лучше всего было раскрыть историю души — постепенно. В «Бэле» читатель видит Печорина как бы из окна, через двойные рамы рассказов Максима Максимыча и его спутника. В «Максиме Максимыче» одна рама открывается: уже не два человека, а один рассказывает о своем впечатлении от Печорина. В «Тамани» — окно настежь: сам герой рассказывает о себе читателю, но пока еще не раскрывает своих душевных движений — мы много узнаем о событиях и довольно мало — о чувствах и мыслях героя. Только в последних двух повестях — «Княжна Мери» и «Фаталист» — душа героя раскрывается пород нами вполне: в его дневниковых записях. Весь роман с начала до конца написан от первого лица — от первой фразы: «Я ехал на перекладных нз Тифлиса» — до последней: «Больше я ничего не мог от него добиться. » Но это «я» — не одного человека, как в «Капитанской дочке», а трех. Трех, не считая Лермонтова. В Журнале, или дневнике, Печорина Лермонтов оставит нас наедине с героем. Но сначала он предлагает нам прочесть предисловие к Журналу. Оно естественно продолжает повесть «Максим Максимыч». В конце этой повести Печорин уехал в Персию. Предисловие начинается словами: «Недавно я узнал, что Печорин, возвращаясь из Персии, умер. Это известие меня очень обрадовало. » Странная реакция на известие о смерти! Но оказывается, обрадовало потому, что «оно давало мне право печатать эти записки, и я воспользовался случаем поставить свое имя над чужим произведением. ».

Записки, как мы помним, остались у Автора «Бэлы» и «Максима Максимыча» — предисловие, значит, написано им же. Но здесь, в предисловии, он куда больше похож на Лермонтова, чем в первых двух повестях. Здесь он язвителен, умен, наблюдателен. Объясняя причины, побудившие его «предать публике сердечные тайны» Печорина, Автор предисловия пишет: «Добро бы я был еще его другом: коварная нескромность истинного друга понятна каждому. » Эти слова воскрешают в памяти пушкинские строки из «Онегина»:

Врагов имеет в мире всяк.
Но от друзей спаси нас, боже!

Колкие пушкинские строки о светской дружбе и светской клевете, «на чердаке вралем рожденной», язвительны, насмешливы, но не безнадежны. Спокойные слова Лермонтова о «нескромности истинного друга», о «неизъяснимой ненависти», скрывающейся «под личиною дружбы», полны отчаянья. Пушкин знал низость светской дружбы, но он знал и величие дружбы истинной; Лермонтов настоящей дружбы не знал.

Мы говорили уже об эпохах, формировавших разные характеры Пушкина и Лермонтова. Но ведь за понятием «эпоха» всегда стоят люди — с настроениями, привязанностями, привычками, бытом, со своей долгой и неповторимой — единственной жизнью. Эпохи коротки; жизнь каждого отдельного человека длинна, если даже один человек прожил двадцать семь, в другой — тридцать семь лет. В двадцать семь лет жизни Лермонтова уложилось больше трехсот месяцев и больше ста тысяч дней; каждый месяц и даже каждый день приносил свои обиды, горести, разочарования и только иногда — радости.

В этой трагической своей жизни Лермонтов нашел для себя задачу: понять и объяснить своим современникам их самих, ничего не скрывая и не приукрашивая. Вот почему в предисловии к Журналу Печорина Лермонтов так подчеркивает искренность своего героя, который «беспощадно выставлял наружу собственные слабости и пороки». «История души человеческой, хотя бы самой мелкой души, едва ли не любопытнее и но полезнее истории целого народа. » — эта, может быть, самая важная для Лермонтова мысль сказана им как будто между прочим, не в предисловии ко всему роману, а перед второй частью, в предисловии к Журналу Печорина.

Эта мысль важна потому, что в ней соединились два открытия Лермонтова: человеческое и писательское. Или, выражаясь более высоким слогом,— гражданское и литературное.

О человеческом, гражданском открытии мы уже говорили: оно заключалось в том, что в эпоху, когда высочайше приказано было молчать, когда лучшие люди томились на каторге, когда новое поколение вступало в жизнь без надежд,— в эту эпоху Лермонтов нашел в себе силы, и талант, и величие духа, чтобы сказать слово о своем обреченном поколении,— и кто знает: может быть, это слово подняло молодых следующего поколения.

Но литературное открытие, литературный подвиг был не менее значительным. Русская литература — как ни странно это звучит сегодня для нас, знающих Толстого, Достоевского, Горького,— русская литература еще не умела тогда заглядывать в душу человеческую. Пушкин раскрыл судьбы, характеры, поступки людей и через них показал своих героев. Но мы не видим души Онегина так глубоко и так близко, как увидели душу Печорина. Лермонтов написал первый в русской литературе п с и х о л о г и ч е с к и й роман — книгу, в которой главное не ход событии и взаимные отношения героев, а те внутренние противоречия и процессы, которые происходят в сознании, в сердце и уме человека. Это и было его главным открытием.

В предисловии к Журналу Печорина он пишет дальше: «Хотя я переменил все собственные имена, но те, о которых в нем говорится, вероятно себя узнают, и, может быть, они найдут оправдания поступкам, в которых до сей поры обвиняли человека, уже не имеющего отныне ничего общего с здешним миром: мы почти всегда извиняем то, что понимаем». Это тоже очень важная мысль: когда мы беремся судить о человеке только на основании его поступков, мы часто рассматриваем эти поступки со своей точки зрения, не умея или не желая взглянуть на них с точки зрения того, кто их совершает. Не случайно Лермонтов поместил эти слова после «Бэлы» и «Максима Максимыча»,— прочитав эти повести, мы уже готовы были осудить Печорина. А это было бы неправильно. Сначала нужно попытаться понять.

В «Бэле», впервые упомянув имя Печорина, Максим Максимыч сказал о нем: «Славный был малый, смею вас уверить; только немножко странен» (курсив мой,— Н. Д.).

Это слово имело в литературе XIX века несколько иной смысл, чем тот, который мы в него вкладываем сейчас. «Я стра­нен? А не странен кто ж? Тот, кто на всех глупцов похож? Молчалин, например?» — спрашивает Чацкий в «Горе от ума».

Странный Чацкий. Странный Онегин. Странные герои Лермонтова. Его юношеская автобиографическая пьеса так и называется: «Странный человек». Странен и юноша Мцыри, и Демон, и зрелый Арбенин. Слово это имело определенную политическую окраску. Странен тот, кто не таков, как все,— и уже поэтому вызывает недоброжелательство и подозрительность «всех». Тот, у кого есть собственные мысли и чувства. Скучает? — странен. Тоскует? — странен. Не удовлетворен той жизнью, которой довольны остальные? — чрезвычайно странен.

«Герой нашего времени». «Портрет, составленный из пороков всего нашего поколения в полном их развитии». Мы видели Героя в двух эпизодах его жизни, отделенных один от другого пятью годами. В «Бэле» он был активен, деятелен, неутомим, на кабана ходил один на один, не побоялся вступить в борьбу с целым кланом родственников Бэлы, не страшился ни чеченских нуль, ни кинжала Казбича. Но уже и тогда Максим Максимыч поражался внезапной изменчивости его характера. Через пять лет он стал холоден и равнодушен — вот все, что нам известно. Эти пять лет понадобились Лермонтову, чтобы показать: в жизни Печорина ничто не изменилось; не возникло ни радостей, ни надежд, ни деятельности,— пять долгих лет прошли так же одиноко, бесплодно, как предыдущие годы. Надежды не осталось, Герой обречен на бесплодную жизнь и бесславную смерть. Почему? То, что можно было рассказать, глядя на Героя и з в н е, Лермонтов рассказал в первых двух повестях. Теперь он предоставил слово самому Печорину, чтобы мы увидели его и з н у т р и.

Читайте также: