Ложится мгла на старые ступени откуда цитата
Обновлено: 06.11.2024
Подначитавшись брошюр, Антон заявил: специалисты считают, что при физическом труде заняты как раз не все мышцы, и после любой работы надо делать еще зарядку. Дед и отец дружно смеялись: «Поставить бы этих специалистов на дно траншеи или на верх стога на полдня! Спроси у Василия Илларионовича — он по рудникам двадцать лет жил рядом с рабочими бараками, там все на виду, — видел он хоть одного шахтера, делающего упражнения после смены?» Василий Илларионович такого шахтера не видел.
Честная бедность — всегда бедность до определенных пределов. Здесь же была нищета. Страшная — с младенчества. Нищие не бывают нравственными
Застряли в голове и другие бабкины высказыванья — видимо, из-за некоторой их неожиданности.
— Как всякий князь, он знал токарное дело.
— Как все настоящие аристократы, он любил простую пищу: щи, гречневую кашу…
Мальчик еще может позволить себе небрежность в уходе за руками. Но девушка! Мытье несколько раз в день. И с разбавленным о’де колёном!
— А почему это касается только девушек?
Бабка удивленно поворачивала голову — вбок и вверх:
— Потому, что ей могут поцеловать руку.
Кто такой кулак? — дед поворачивался к Антону, который всегда слушал, широко раскрыв глаза, не перебивая и не задавая вопросов, и дед любил адресоваться к нему. — Кто он такой? Работящий мужик. Крепкий. Недаром — кулак, — дед сжимал ладонь в кулак так, что белели косточки. — Непьющий. И сыновья непьющие. И жен взяли из работящих семей. А бедняк кто? Лентяй. Сам пьет, отец пил. Бедняк — в кабак, кулак — на полосу, дотемна, до пота, да всей семьей. Понятно, у него и коровы, и овцы, и не сивка, а полдюжины гладких коней, уже не соха, а плуг, железная борона, веялка, конные грабли. На таких деревня и стояла… А кто был в этих комбедах? Раскулачивал кто? Та же пьянь и голытьба. Придумали превосходно: имуществом раскулаченных распоряжается комбед. Не успеют телеги с ними за околицу выехать, как уже сундуки потрошат, перины тащат, самовары…
Историческое бытие человека — жизнь во всем ее охвате; историческая же наука давно разбилась на истории царствований, формаций, революций, философских учений, историю материальной культуры. Ни в одном научном сочинении человек не дан в скрещении всего этого — а ведь именно в таком перекрестье он пребывает в каждый момент своего существования. И сквозь этот прицел его видит только писатель.
Чтобы пользоваться силами Природы и благожелательными ее дарами, надобно постичь законы механики, ботаники, знать естественную историю и действовать соответственно. И тогда Природа будет не только строга, но и дружественна.
Почему именно он [Наполеон] узурпировал тему вставания из гроба? Почему она вдохновляла и Зейдлица, и Гейне, и Жуковского, и Лермонтова? Может, это и есть подлинное величие — все ощущают странность того, что такое сверхчеловеческое могущество ушло в землю? И подсознательно не желают с этим смириться?
. история не является сначала в виде трагедии, а потом — в виде фарса. А часто сразу — в виде фарса
«Православное духовное веселие не в смехе, — ласково сказал он, — но в житие с улыбкою».
Любопытно и увлечение в этом [двадцатом] веке И.-С. Бахом. В основе своей он рационалистичен, и интерес к нему связан, видимо, с распространением точных наук и технической культуры.
Сейчас модно писать, как молодёжь, интеллигенцию принуждали бесплатно работать в колхозах и на овощебазах. Меня никто не принуждал. Я воспринимал это как праздник. Разве можно сравнивать: сидеть на обязательной лекции по истории КПСС, на нудном заседании отдела — или копать, копать? Там была ложь, а это была правда.
Правда лопаты, если говорить в духе твоей ментальности, сказал бы Юрик Ганецкий.
Никогда он не испытывал такого наслажденья от чтения статьи или писанья своей, как от рытья серьёзной ямы.
Опытному пловцу легче в воде, чем на суше, он может плыть много часов.
— Как борьба за наследство?
— Борьба? Изволите шутить, Борис Григорьич. За эту развалюху?
— Развалюха или миллионное имение — значения не имеет. Наследники — поверьте старому присяжному поверенному — все ведут себя одинаково.
— Но в наше время? В нашей стране.
— В наше время и в нашей стране всё только запутанней из-за отсутствия нормального законодательства и всеобщей нищеты. Остальное — так же, как у Диккенса и Бальзака.
В чертовщину всегда верят охотнее.
. золото надо мыть чистыми руками.
Здоровое прожектёрство необходимо для развития общества.
Закон, выведенный Антоном, действовал: чем пёс беспороднее, тем кличка у него иностраннее.
«Главный признак пауперизации населения — дешевизна труда».
. что это за система, когда всё держится на таланте и невероятных усилиях одного человека, который уйди — всё рухнет.
Сталин удушил середняка и продолжает давить личное хозяйство потому, что хозяин в деревне и полугороде свободнее горожанина, зажатого и прикованного к кормушке, в которой дверку подымает и опускает власть.
— Дед, а зачем это знать, про «буки»?
— Знание, кроме прикладного, существует не для чего, а для самого себя.
А от долгого неупотребления атрофируются не только внешние органы, но и мозг.
. в каждой культуре есть явления, которые и не выше и не ниже какого-то уровня, потому что они — вне уровней, в другой плоскости, они — культурная кровь народа.
Если всякий коллективный труд считать социалистическим, то я — истинное дитя социализма!
— Разумеется, глубоко неверно ограничивать объём лучших произведений мирового искусства вещами с явно выраженной революционной тематикой. Он ими далеко не исчерпывается. «Страшный суд» Сикстинской капеллы — апофеоз уничтожения и творчества, грандиозная революция на том свете. Но не противоречит ли положение, что прекрасное — это революция, тому, что революционность — критерий художественности? Не противоречит. Дело в том, что прекрасное революционно в своей первичной коренной сущности. Аполлон Бельведерский или Афродита Книдская не менее революционны, чем Гармодий и Аристогитон или микеланджеловский Брут.
Революционны по своему содержанию «Афродита Милосская» и «Сикстинская мадонна», «Весна» Боттичелли и «Спящая Венера» Джорджоне — ибо всякая подлинная красота всегда революционна. Все без исключения законы художественной выразительности и законы красоты есть законы диалектики революционного развития. Следовательно, высокие эстетические идеалы вообще и все подлинные художественные творения революционны в своей основе!
[о футуризме, кубизме, супрематизме]
— Все эти направления основаны на эквилибристике геометрических форм, их симметрия рассматривается как самоцель, а не как средство отображения социальной гармонии человека, долженствующее быть подчинённым последней. Геометрическое порабощает человеческое!
Вы замечали, что сущность животного вернее всего выявляется в беге?
«Может, я извращенец, но для меня сексуальность начинается после определённого интеллектуального порога».
— Не каждый врач может быть хирургом или работать на «скорой помощи», — объяснял Юрик. — Нужны особые качества нервной системы, способность не приходить в волнение.
— И у всех филологов она есть?
— Думаю, у некоторых даже в избытке. А у кого нет — ушли в поэты.
Взрыв на Западе вещной ностальгии, интереса к предметам быта 40-50-летней давности, китч — это тоска по твёрдоостойчивой вещи прошлого.
Всегда считалось, что яркое любят дикари и те, кто красному рад. И это было абсолютно справедливо ещё для начала века. «Мы к ярким краскам не привыкли, одежда наша — цвет земли». Почему? Инстинктивное стремление человечества к охранению психики. Ведь живая природа не даёт больших площадей интенсивного цвета: крыло бабочки, цветок, хвост павлина. Маковое поле — изобретение наркотического воображения цивилизации. К тому ж и розовость фламинго, и ковёр алых степных тюльпанов, и радуга уравновешиваются другими летними красками. А ярко-оранжевая лыжная куртка на фоне снежного простора бьёт до рези в глазах. Не более ли щадящим был предшествующий этап истории материальной культуры, охранявший человека от ошеломительных ударов по сетчатке неназойливостью своих красок? Не оставить ли и нам огненно-оранжевый цвет лбу локомотива и жилетам дорожных рабочих?
Человек может вынести всё. Двадцать лет одиночки и даже северную яму-тюрьму без крыши, как протопоп Аввакум. Но не лучше ль потратить эти огромные богоданные психические ресурсы не на безостановочное выбиранье, покупку, обнашиванье, выбрасыванье, снова выбиранье, а в нашей стране ещё доставанье, опять привыканье, снова выбрасыванье, — на решение более духовных проблем? Нужна защита психики современного человека от стремительно растущей агрессии вещей, красок, от слишком быстро меняющегося мира.
— Нет предела мощи человеческой, Господом дарованной…
— Как будто писатель живёт для того, чтобы нам легче было составлять его биографию.
Антон пытался подсовывать ему «Иностранную литературу». Прочтя повесть, где какой-то японец, выйдя из дому в пижаме, уселся в лужу, ему было мокро и мерзко, но он всё сидел, дед сказал, что это стремление омерзить и в конечном счёте унизить человека, в литературе пройдёт, как болезнь, она перестанет изображать дегенератов и превращение в насекомых и вернётся к обычным и вечным чувствам и ситуациям. Предсказанье, в отличие от дедовых других, не подтвердилось.
О вере дед высказывался редко, но не сомневался, что она в Россию вернётся.
— Я не увижу, ты — возможно, дочь твоя увидит наверное. Но какова она будет, эта вера? Ведь вера — не лоб перекрестить в храме на Пасху или Рождество. Это исповедь, молитва, пост, жизнь по нашему православному календарю. Воцерковление идёт веками и годами, начинается с младенчества, с семьи.
Следующая цитата
Человек может вынести всё. Двадцать лет одиночки и даже северную яму-тюрьму без крыши, как протопоп Аввакум. Но не лучше ль потратить эти огромные богоданные психические ресурсы не на безостановочное выбиранье, покупку, обнашиванье, выбрасыванье, снова выбиранье, а в нашей стране ещё доставанье, опять привыканье, снова выбрасыванье, – на решение более духовных проблем? Нужна защита психики современного человека от стремительно растущей агрессии вещей, красок, от слишком быстро меняющегося мира.
Честная бедность – всегда бедность до определённых пределов. Здесь же была нищета. Страшная – с младенчества. Нищие не бывают нравственными
Следующая цитата
© Александр Чудаков, 2012
1. Армреслинг в Чебачинске
Дед был очень силён. Когда он, в своей выгоревшей, с высоко подвёрнутыми рукавами рубахе, работал на огороде или строгал черенок для лопаты (отдыхая он всегда строгал черенки, в углу сарая был их запас на десятилетия), Антон говорил про себя что-нибудь вроде: «Шары мышц катались у него под кожей» (Антон любил выразиться книжно). Но и теперь, когда деду перевалило за девяносто, когда он с трудом потянулся с постели взять стакан с тумбочки, под закатанный рукав нижней рубашки знакомо покатился круглый шар, и Антон усмехнулся.
– Смеёшься? – сказал дед. – Слаб я стал? Стал стар, однако был он прежде млад. Почему ты не говоришь мне, как герой вашего босяцкого писателя: «Что, умираешь?» И я бы ответил: «Да, умираю!»
А перед глазами Антона всплывала та, из прошлого, дедова рука, когда он пальцами разгибал гвозди или кровельное железо. И ещё отчётливей – эта рука на краю праздничного стола со скатертью и сдвинутою посудой – неужели это было больше тридцати лет назад?
Да, это было на свадьбе сына Переплёткина, только что вернувшегося с войны. С одной стороны стола сидел сам кузнец Кузьма Переплёткин, и от него, улыбаясь смущённо, но не удивлённо, отходил боец скотобойни Бондаренко, руку которого только что припечатал к скатерти кузнец в состязании, которое теперь именуют армреслинг, а тогда не называли никак. Удивляться не приходилось: в городке Чебачинске не было человека, чью руку не мог положить Переплёткин. Говорили, что раньше то же мог сделать ещё его погибший в лагерях младший брат, работавший у него в кузне молотобойцем.
Дед аккуратно повесил на спинку стула чёрный пиджак английского бостона, оставшийся от тройки, сшитой ещё перед первой войной, дважды лицованный, но всё ещё смотревшийся (было непостижимо: ещё на свете не существовало даже мамы, а дед уже щеголял в этом пиджаке), и закатал рукав белой батистовой рубашки, последней из двух дюжин, вывезенных в пятнадцатом году из Вильны. Твёрдо поставил локоть на стол, сомкнул с ладонью соперника свою, и она сразу потонула в огромной разлапой кисти кузнеца.
Одна рука – чёрная, с въевшейся окалиной, вся переплетённая не человечьими, а какими-то воловьими жилами («Жилы канатами вздулись на его руках», – привычно подумал Антон). Другая – вдвое тоньше, белая, а что под кожей в глубине чуть просвечивали голубоватые вены, знал один Антон, помнивший эти руки лучше, чем материнские. И один Антон знал железную твёрдость этой руки, её пальцев, без ключа отворачивающих гайки с тележных колёс. Такие же сильные пальцы были ещё только у одного человека – второй дедовой дочери, тёти Тани. Оказавшись в войну в ссылке (как чесеирка, – член семьи изменника родины) в глухой деревне с тремя малолетними детьми, она работала на ферме дояркой. Об электродойке тогда не слыхивали, и бывали месяцы, когда она выдаивала вручную двадцать коров в день – по два раза каждую. Московский приятель Антона, специалист по мясо-молоку, говорил, что это всё сказки, такое невозможно, но это было – правда. Пальцы у тёти Тани были все искривлены, но хватка у них осталась стальная; когда сосед, здороваясь, в шутку сжал ей сильно руку, она в ответ так сдавила ему кисть, что та вспухла и с неделю болела.
Гости выпили уже первые батареи бутылок самогона, стоял шум.
– А ну, пролетарий на интеллигенцию!
– Это Переплёткин-то пролетарий?
Переплёткин – это Антон знал – был из семьи высланных кулаков.
– Ну а Львович – тоже нашел советскую интеллигенцию.
– Это бабка у них из дворян. А он – из попов.
Судья-доброволец проверил, на одной ли линии установлены локти. Начали.
Шар от дедова локтя откатился сначала куда-то в глубь засученного рукава, потом чуть прикатился обратно и остановился. Канаты кузнеца выступили из-под кожи. Шар деда чуть-чуть вытянулся и стал похож на огромное яйцо («страусиное», подумал образованный мальчик Антон). Канаты кузнеца выступили сильнее, стало видно, что они узловаты. Рука деда стала медленно клониться к столу. Для тех, кто, как Антон, стоял справа от Переплёткина, его рука совсем закрыла дедову руку.
– Кузьма, Кузьма! – кричали оттуда.
– Восторги преждевременны, – Антон узнал скрипучий голос профессора Резенкампфа.
Рука деда клониться перестала. Переплёткин посмотрел удивлённо. Видно, он наддал, потому что вспух ещё один канат – на лбу.
Ладонь деда стала медленно подыматься – ещё, ещё, и вот обе руки опять стоят вертикально, как будто и не было этих минут, этой вздувшейся жилы на лбу кузнеца, этой испарины на лбу деда.
Руки чуть заметно вибрировали, как сдвоенный механический рычаг, подключённый к какому-то мощному мотору. Туда – сюда. Сюда – туда. Снова немного сюда. Чуть туда. И опять неподвижность, и только еле заметная вибрация.
Сдвоенный рычаг вдруг ожил. И опять стал клониться. Но рука деда теперь была сверху! Однако когда до столешницы оставался совсем пустяк, рычаг вдруг пошёл обратно. И замер надолго в вертикальном положении.
– Ничья, ничья! – закричали сначала с одной, а потом с другой стороны стола. – Ничья!
– Дед, – сказал Антон, подавая ему стакан с водой, – а тогда, на свадьбе, после войны, ты ведь мог бы положить Переплёткина?
– Зачем. Для него это профессиональная гордость. К чему ставить человека в неловкое положение.
На днях, когда дед лежал в больнице, перед обходом врача со свитой студентов он снял и спрятал в тумбочку нательный крест. Дважды перекрестился и, взглянув на Антона, слабо улыбнулся. Брат деда, о. Павел, рассказывал, что в молодости тот любил прихвастнуть силой. Разгружают рожь – отодвинет работника, подставит плечо под пятипудовый мешок, другое – под второй такой же, и пойдёт, не сгибаясь, к амбару. Нет, таким хвастой деда представить было нельзя никак.
Любую гимнастику дед презирал, не видя в ней проку ни для себя, ни для хозяйства; лучше расколоть утром три-четыре чурки, побросать навоз. Отец был с ним солидарен, но подводил научную базу: никакая гимнастика не даёт такой разносторонней нагрузки, как колка дров, – работают все группы мышц. Подначитавшись брошюр, Антон заявил: специалисты считают, что при физическом труде заняты как раз не все мышцы, и после любой работы надо делать ещё гимнастику. Дед и отец дружно смеялись: «Поставить бы этих специалистов на дно траншеи или на верх стога на полдня! Спроси у Василия Илларионовича – он по рудникам двадцать лет жил рядом с рабочими бараками, там всё на людях, – видел он хоть одного шахтёра, делающего упражнения после смены?» Василий Илларионович такого шахтёра не видел.
– Дед, ну Переплёткин – кузнец. А в тебе откуда было столько силы?
– Видишь ли. Я – из семьи священников, потомственных, до Петра Первого, а то и дальше.
– А то, что – как сказал бы твой Дарвин – искусственный отбор.
При приёме в духовную семинарию существовало негласное правило: слабых, малорослых не принимать. Мальчиков привозили отцы – смотрели и на отцов. Те, кому предстояло нести людям слово Божие, должны быть красивые, высокие, сильные люди. К тому ж у них чаще бывает бас или баритон – тоже момент немаловажный. Отбирали таких. И – тысячу лет, со времён святого Владимира.
Да, и о. Павел, протоиерей Горьковского кафедрального собора, и другой брат деда, что священствовал в Вильнюсе, и ещё один брат, священник в Звенигороде, – все они были высокие, крепкие люди. О. Павел отсидел десятку в мордовских лагерях, работал там на лесоповале, а и сейчас, в девяносто лет, был здоров и бодр. «Поповская кость!» – говорил отец Антона, садясь покурить, когда дед продолжал не торопясь и как-то даже незвучно разваливать колуном берёзовые колоды. Да, дед был сильнее отца, а ведь и отец был не слаб – жилистый, выносливый, из мужиков-однодворцев (в которых, впрочем, ещё бродил остаток дворянской крови и собачьей брови), выросший на тверском ржаном хлебе, – никому не уступал ни на покосе, ни на трелёвке леса. И годами – вдвое моложе, а деду тогда, после войны, перевалило за семьдесят, был он тёмный шатен, и седина лишь чуть пробивалась в густой шевелюре. А тётка Тамара и перед смертью, в свои девяносто, была как вороново крыло.
Дед не болел никогда. Но два года назад, когда младшая дочь, мать Антона, переехала в Москву, у него вдруг начали чернеть пальцы на правой ноге. Бабка и старшие дочери уговаривали сходить в поликлинику. Но в последнее время дед слушался только младшую, её не было, к врачу не пошёл – в девяносто три ходить по лекарям глупо, а ногу показывать перестал, говоря, что всё прошло.
Но ничего не прошло, и когда дед всё же показал ногу, все ахнули: чернота дошла до середины голени. Если б захватили вовремя, можно было бы ограничиться ампутацией пальцев. Теперь пришлось отрезать ногу по колено.
Ходить на костылях дед не выучился, оказался лежачим; выбитый из полувекового ритма целодневной работы на огороде, во дворе, загрустил и ослаб, стал нервным. Сердился, когда бабка приносила завтрак в постель, перебирался, хватаясь за стулья, к столу. Бабка по забывчивости подавала два валенка. Дед на неё кричал – так Антон узнал, что дед умеет кричать. Бабка пугливо запихивала второй валенок под кровать, но и в обед, и в ужин всё начиналось снова. Убрать второй валенок совсем почему-то догадались не сразу.
В последний месяц дед совсем ослабел и велел написать всем детям и внукам, чтобы приехали проститься и «заодно решить кое-какие наследственные вопросы» – эта формулировка, говорила внучка Ира, писавшая письма под его диктовку, повторялась во всех посланьях.
– Прямо как в повести известного сибирского писателя «Последний срок», – говорила она. Библиотекарша районной библиотеки, Ира следила за современной литературой, но плохо запоминала фамилии авторов, жалуясь: «Их так много».
Антон подивился, прочитав в письме деда о наследственных вопросах. Какое наследство?
Шкаф с сотней книг? Столетний, ещё виленский, диванчик, который бабка называла козеткой? Правда, имелся дом. Но он был старый и ветхий. Кому он нужен?
Но Антон ошибался. Из тех, кто жил в Чебачинске, на наследство претендовали трое.
2. Претенденты на наследство
В старухе, встречавшей его на перроне, свою тётку Татьяну Леонидовну он не узнал. «Годы наложили неизгладимый отпечаток на её лицо», – подумал Антон.
Среди пяти дедовых дочерей Татьяна считалась самой красивой. Она раньше всех вышла замуж – за инженера-путейца Татаева, человека честного и горячего. В середине войны он дал по морде начальнику движения. Тётя Таня никогда не уточняла за что, говоря только: «ну, это был мерзавец».
Татаева разбронировали и отправили на фронт. Он попал в прожекторную команду и как-то ночью по ошибке осветил не вражеский, а свой самолет. Смершевцы не дремали – его арестовали тут же, ночь он провёл в ихней арестной землянке, а утром его расстреляли, обвинив в преднамеренных подрывных действиях против Красной Армии. Впервые услышав эту историю в пятом классе, Антон никак не мог понять, как можно было сочинить подобную чушь, что человек, находясь в расположении наших войск, среди своих, которые тут же его схватят, сделал бы такую глупость. Но слушатели – два солдата Великой Отечественной – нисколько не удивились. Правда, реплики их – «разнарядка?», «не добирали до цифры?» – были ещё непонятней, но Антон вопросов никогда не задавал и, хоть его никто не предупреждал, нигде домашних разговоров не пересказывал – может, поэтому при нём говорили не стесняясь. Или думали, что он ещё мало что понимает. Да и комната одна.
Вскоре после расстрела Татаева его жену с детьми: Вовкой шести лет, Колькой – четырех и Катькой – двух с половиной отправили в пересыльную тюрьму в казахстанский город Акмолинск; четыре месяца она ждала приговора и была выслана в совхоз Смородиновка Акмолинской области, куда они добирались на попутных машинах, подводах, быках, пешком, шлёпая в валенках по апрельским лужам, другой обуви не было – арестовали зимой.
В посёлке Смородиновка тётя Таня устроилась дояркой, и это была удача, потому что каждый день она в грелке, спрятанной на животе, приносила детям молоко. Никаких карточек ей как ЧСИР не полагалось. Поселили их в телятнике, но обещали землянку – вот-вот должна была умереть её обитательница, такая же ссыльно-поселенка; каждый день посылали Вовку, дверь не запиралась, он входил и спрашивал: «Тётенька, вы ещё не померли?» – «Нет ещё, – отвечала тётенька, – приходи завтра». Когда она наконец умерла, их вселили на условии, что тётя Таня покойницу похоронит; с помощью двух соседок она повезла на ручной тележке тело на кладбище. Новая насельница впряглась в ручки-оглобли, одна соседка подталкивала тележку, то и дело застревавшую в жирном степном чернозёме, другая придерживала завёрнутое в мешковину тело, но тележка была маленькая, и оно всё время скатывалось в грязь, мешок скоро стал чёрный и липкий. За катафалком, растянувшись, двигалась похоронная процессия: Вовка, Колька, отставшая Катька. Однако счастье было недолгим: тётя Таня не ответила на притязания заведующего фермой, и её из землянки снова выселили в телятник – правда, другой, лучший: туда поступали новорожденные телки. Жить было можно: помещение оказалось большое и тёплое, коровы телились не каждый день, случались перерывы и по два, и даже по три дня, а на седьмое ноября вышел праздничный подарок – ни одного отёла целых пять дней, всё это время в помещении не было чужих. В телятнике они прожили два года, пока любвеобильного заведующего не пырнула вилами-трёхрожками возле навозной кучи новенькая доярка – чеченка. Пострадавший, дабы не подымать шуму, в больницу не обратился, а вилы были в навозе, через неделю он умер от общего сепсиса – пенициллин в этих местах появился только в середине пятидесятых.
Всю войну и десять лет после тётя Таня проработала на ферме, без выходных и отпусков, на руки её страшно было смотреть, и сама она стала худа до прозрачности – пройдисвет.
В голодном сорок шестом бабка выписала старшего – Вовку – в Чебачинск, и он стал жить с нами. Был он молчалив, никогда ни на что не жаловался. Сильно порезав однажды палец, залез под стол и сидел, собирая капавшую кровь в горсть; когда наполнялась, осторожно выливал кровь в щель. Он много болел, ему давали красный стрептоцид, отчего его струйка на снегу была алой, чему я очень завидовал. Был он старше меня на два года, но пошёл только в первый класс, я же, поступив сразу во второй, был уже в третьем, чем перед Вовкой страшно задавался. Наученный дедом читать так рано, что не помнил себя неграмотным, высмеивал читавшего по складам братца. Но недолго: читать он научился быстро, а складывал и умножал в уме к концу года уже лучше меня. «В отца, – вздыхала бабка. – Тот все расчёты делал без логарифмической линейки».
Тетрадей не было; учительница сказала, чтобы Вовке купили какую-нибудь книгу, где бумага побелее. Бабка купила «Краткий курс истории ВКП(б)» – в магазине, где продавался керосин, графины и стаканы производства местного стеклозавода, деревянные грабли и табуретки местного же промкомбината, стояла ещё и эта книга – целая полка. Бумага в ней была наилучшая; Вовка выводил свои крючки и «элементы букв» прямо поверх печатного текста. Перед тем как текст навсегда пропадал за ядовитыми фиолетовыми элементами, мы его внимательно прочитывали, а потом экзаменовали друг друга: «У кого был мундир английский?» – «У Колчака». – «А табак какой?» – «Японский». – «А кто ушёл в кусты?» – «Плеханов». Вторую часть этой тетрадки Вовка озаглавил «Рыхметика» и решал там примеры. Начиналась она на знаменитой четвёртой – философской – главе «Краткого курса». Но учительница сказала, что под арифметику надо завести особую тетрадь – для этого отец дал Вовке брошюру «Критика Готской программы», но она оказалась неинтересной, только предисловие – какого-то академика – начиналось хорошо, со стихов, правда, записанных не в столбик: «Призрак бродит по Европе – призрак коммунизма».
Следующая цитата
Название – строка из стихотворения А.Блока: «…Растут невнятно розовые тени, высок и внятен колокольный зов,
Ложится мгла на старые ступени. я озарен – я жду твоих шагов».
Роман захватывает с первых слов: «Дед был очень силён…»
(Как когда-то: «Все счастливые семьи…» или «Я ехал на перекладных из Тифлиса…»)
Повествование ведется от лица ребенка, одаренного чутьём Слова. Антон наслаждается звучанием русских слов и их сочетанием, обладает феноменальной памятью, к любому событию может привести строчку из классической литературы. Этот доверительный слог очень располагает к дружескому отношению.
Стройного сюжета в книге нет, есть интересные рассказы о людях и событиях. Скорее всего, главный герой книги – сама жизнь.
Действие происходит в Чебачинске, городке, расположенном на стыке Сибири и Казахстана.
В годы сталинских репрессий сюда несколько раз, «волнами» ссылали ученых, медиков, бывших дворян и священников.
Ребенок растет в интеллигентной семье, его многочисленные родственники любят и уважают друг друга, с интересом работают и помогают тем, кто нуждается.
Дед Антона родился в конце девятнадцатого века, получил образование в семинарии Вильно, всё знал и всё умел. Благодаря его политическому предвидению, семья своевременно выехала из Москвы в далекий Чебачинск и не подверглась репрессиям.
Дед и бабушка не боялись никакой работы. Бывшие дворяне смело брались за возделывание огорода, ручную стирку белья для госпиталя, оформление афиш к фильмам. Умели ухаживать за скотом и штопать одежду.
В книге хорошо показано, как в семье было организовано натуральное хозяйство в войну и после неё. Многие советы можно использовать и сегодня.
Вызывает уважение высокая внутренняя культура семьи Антона. Даже в самые трудные времена герои А.Чудакова умели радоваться жизни, уважительно общаться, создавать и ценить красоту. Во время всеобщего голода суп из крапивы подавался в тарелках с фамильными вензелями.
Через всю жизнь Антон пронес любовь к семейному пению, здоровому образу жизни в согласии с природой, привычку к интеллектуальному и физическому труду.
Взрослые ценили профессионализм в любом деле. В романе с теплом рассказано о людях, которые были умелыми в своем деле: обувном, стекольном, кондитерском, печном. По сути, роман А.Чудакова прославляет красоту труда во всех областях жизни, и в созидании семьи тоже.
В книге много юмора. Глава «Гений орфографии» вызывает безудержный смех. Например, слово «кирпич» одноклассник Антона Вася Гагин писал так: «кердпич». Затем, подумав, исправлял: «керьпичь». В ста словах диктанта он мог сделать 130 ошибок.
И всё-таки главный герой повествования – Дед! Это он заложил у ребенка здравое, доброе миропонимание, которое не пришлось менять при смене политических режимов.
В романе показана ускользающая история нашей страны – с деталями и речевыми оборотами, бесконечно милая и родная.
Книгу Александра Чудакова хочется медленно читать и перечитывать. Она учит, радует и ободряет.
Читайте также: