Набоков стихи о петербурге
Обновлено: 22.11.2024
Как поэт Владимир Набоков и сегодня мало популярен, ведь истинная слава пришла к нему с появлением таких глубоких и философских прозаических произведений, как «Дар», «Защита Лужина», «Машенька» и знаменитая «Лолита». Многие литературные критики отмечали, что стихи его весьма привлекательны, благозвучны и красивы, но им недостает проникновенности и того, что трогает самые потаенные струны в душах читателей, - слишком уж эти произведения строги, правильны и размеренны для поэзии.
Все это быть может и верно, но если говорить о стихах, посвященных родному городу писателя, Петербургу, то им в проникновенности и образности никак не откажешь.
В этом городе Владимир Набоков родился и провел юные годы, живя в достатке и благополучии. Все это, и дом, и любимый город, и страну, и даже миллионное наследство, которое получил от своего дяди юный воспитанник Тенишевского училища в 1916 году, - все это отняли большевики. После отъезда семьи Набоковых в Крым в 1918 году он уже никогда больше не видел родного дома на Большой Морской, ни Петербурга.
Вся дальнейшая жизнь прошла в скитаниях – сначала Англия и Германия, затем Франция, куда писатель с женой-еврейкой уехал в 1936 году в результате начавшихся антисемитских гонений. Однако и из Франции им пришлось бежать в США, спасаясь от наступающих фашистских войск. Умер Набоков в Швейцарии, вдали от родины и столь любимого города, который словно наяву прорывается в стихах-воспоминаниях.
1. В этой небольшой поэме город словно расколот надвое: нынешний, черный, мрачный, мертвый, и прежний, прекрасный, легкий и воздушный. Минувшего не вернуть, отнятого не возвратить: родной и любимый Петербург умер, исчез, и в этом вся тоска Набокова-поэта, ведь нельзя вернуться на то место, где уже ничего нет… Остались одни лишь воспоминания, а всю былую жизнь отменили большевики во главе с «картавым плутом» и «чревовещателем» – и букву «ять», и даже церкви.
Петербург ("Так вот он, прежний чародей. ")
Так вот он, прежний чародей,
глядевший вдаль холодным взором
и гордый гулом и простором
своих волшебных площадей, -
теперь же, голодом томимый,
теперь же, падший властелин,
он умер, скорбен и один.
О город, Пушкиным любимый,
как эти годы далеки!
Ты пал, замученный, в пустыне.
О, город бледный, где же ныне
твои туманы, рысаки,
и сизокрылые шинели,
и разноцветные огни?
Дома скосились, почернели,
прохожих мало, и они
при встрече смотрят друг на друга
глазами, полными испуга,
в какой-то жалобной тоске,
и все потухли, исхудали:
кто в бабьем выцветшем платке,
кто просто в ветхом одеяле,
а кто в тулупе, но босой.
Повсюду выросла и сгнила
трава. Средь улицы пустой
зияет яма, как могила;
в могиле этой - Петербург.
Столица нищих молчалива,
в ней жизнь угрюма и пуглива,
как по ночам мышиный шурк
в пустынном доме, где недавно
смеялись дети, пел рояль
и ясный день кружился плавно -
а ныне пыльная печаль
стоит во мгле бледно-лиловой;
вдовец завесил зеркала,
чуть пахнет ладаном в столовой,
и, тихо плача, жизнь ушла.
Пора мне помнится иная:
живое утро, свет, размах.
Окошки искрятся в домах,
блестит карниз, как меловая
черта на грифельной доске.
Собора купол вдалеке
мерцает в синем и молочном
весеннем небе. А кругом -
числа нет вывескам лубочным:
кривая прачка с утюгом,
две накрест сложенные трубки
сукна малинового, ряд
смазных сапог, иль виноград
и ананас в охряном кубке,
или, над лавкой мелочной,
рог изобилья полустертый.
О, сколько прелести родной
в их смехе, красочности мертвой,
в округлых знаках, букве ять,
подобной церковке старинной!
Как, на чужбине, в час пустынный
все это больно вспоминать!
Брожу в мечтах, где брел когда-то.
Моя синеющая тень
струится рядом, угловато
перегибаясь. Теплый день
горит и ясно и неясно.
Посередине мостовой
седой, в усах, городовой
столбом стоит, и дворник красный
шуршит метлою. Не горя,
цветок жемчужный фонаря,
закрывшись сонно, повисает
на тонком, выгнутом стебле.
(Он в час вечерний воскресает,
и свет сиреневый во мгле
жужжит, втекая в шар сетистый,
и мошки ластятся к стеклу.)
Торчит из будки, на углу,
зеленовато-водянистый
юмористический журнал.
Три воробья неутомимо
клюют навоз. Проходят мимо
посыльный с бляхой, генерал,
в носочках лунных франт дебелый,
худая барышня в очках,
другая, в шляпе нежно-белой
и с завитками на щеках,
чуть отуманенных румянцем;
газетчик, праздный молодец,
в галошах мальчик с пегим ранцем,
шаров воздушных продавец
(знакомы с детства гроздь цветная,
передник, ножницы его).
Гляжу я, все запоминая,
не презирая ничего.
Морская улица. Под аркой,
на красной внутренней стене
бочком торчат, как гриб на пне,
часы большие. Синью жаркой,
перед дворцом, на мостовой
сияют лужи, и ограда
в них отразилась. Там, вдоль сада,
над обольстительной Невой,
в весенний день пройдешь, бывало:
дворцы, как призраки, легки,
весна гранит околдовала,
и риза синяя реки
вся в мутно-розовых заплатах.
Два смуглых столбика крылатых
за ней, у биржи, различишь.
Идет навстречу оборванец:
под мышкой клетка, в клетке чиж;
повеет Вербой. Влажный глянец
на листьях липовых дрожит,
со скрипом жмется баржа к барже,
по круглым камням дребезжит
пролетка старая, -- и стар же
убогий ванька, день-деньской
на облучке сидящий криво,
как кукла мягкая. Тоской
туманной, ласковой, стыдливой,
тоскою северной весны
цветы и звуки смягчены.
Да, были дни, - но беззаконно
сменила буря тишину.
Я помню, город погребенный,
твою последнюю весну,
когда на площади дворцовой,
махая тряпкою пунцовой,
вприсядку лихо смерть пошла!
Уже зима тускнела, мокла,
фиалка первая цвела,
но сквозь простреленные стекла
цветочных выставок протек
иных, болезненных растений
слащавый дух, подобный тени
блудницы пьяной, и цветок
бумажный, яростный и жалкий,
заместо мартовской фиалки,
весной искусственной дыша,
алел у каждого в петлице.
В своей таинственной темнице
Невы крамольная душа
очнулась, буйная свобода
ее окликнула, - но звон
могучий, вольный ледохода
иным был гулом заглушен.
Неискупимая година!
Слепая жизнь над бездной шла:
за ночью ночь, за мглою мгла,
за льдиной тающая льдина.
Пьянел неистовый народ.
Безумец, каторжник, мечтатель,
поклонник радужных свобод,
картавый плут, чревовещатель, -
сбежались все; и там и тут,
на площадях, на перекрестках,
перед народом, на подмостках
захлебывался бритый шут.
Не надо, жизнь моя, не надо!
К чему их вопли вспоминать?
Есть чудно-грустная отрада:
уйти, не слушать, отстранять
день настоящий, как глухую
завесу, видеть пред собой
не взмах пожаров в ночь лихую,
а купол в дымке голубой,
да цепь домов веселых, хмурых,
оливковых, лимонных, бурых,
и кирку, будто паровоз
в начале улицы, над Мойкой.
О, как стремительно, как бойко
катился поезд, полный грез, -
мои сверкающие годы!
Крушенье было. Брошен я
в иные, чуждые края,
гляжу на зори через воды
среди волнующейся тьмы.
Таких, как я, немало. Мы
блуждаем по миру бессонно
и знаем: город погребенный
воскреснет вновь, все будет в нем
прекрасно, радостно и ново, -
а только прежнего, р о д н о г о,
мы никогда уж не найдем.
2. Это стихотворение Набокова написано на два года позднее предыдущего, и в нем уже нет такой боли и тоски, нет слов о могилах и смерти – это чистая квинтэссенция детских и юношеских воспоминаний. Петербург предстает перед нами чудом в радужной морозной дымке, в розоватых отблесках зари, блестящий, чуть колеблющийся, как мираж, но радостный, живой и прекрасный.
Петербург ("Мне чудится в рождественское утро. ")
Мне чудится в Рождественское утро
мой легкий, мой воздушный Петербург.
Я странствую по набережной. Солнце
взошло туманной розой. Пухлым слоем
снег тянется по выпуклым перилам.
И рысаки под сетками цветными
проносятся, как сказочные птицы;
а вдалеке, за ширью снежной, тают
в лазури сизой розовые струи
над кровлями; как призрак золотистый,
мерцает крепость (в полдень бухнет пушка:
сперва дымок, потом раскат звенящий);
и на снегу зеленой бирюзою
горят квадраты вырезанных льдин.
Приземистый вагончик темно-синий,
пером скользя по проволоке тонкой,
через Неву пушистую по рельсам
игрушечным бежит себе; а рядом
расчищенная искрится дорожка
меж елочек, повоткнутых в сугробы:
бывало, сядешь в кресло на сосновых
полозьях -- парень в желтых рукавицах
за спинку хвать, -- и вот по голубому
гудящему ледку толкает, крепко
отбрасывая ноги, косо ставя
ножи коньков, веревкой кое-как
прикрученные к валенкам, тупые,
такие же, как в пушкинские зимы.
Я странствую по городу родному,
по улицам таинственно-широким,
гляжу с мостов на белые каналы,
на пристани и рыбные садки.
Катки, катки - на Мойке, на Фонтанке,
в Юсуповском серебряном раю:
кто учится, смешно раскинув руки,
кто плавные описывает дуги,
и бегуны в рейтузах шерстяных
гоняются по кругу, перегнувшись,
сжав за спиной футляр от этих длинных
коньков своих, сверкающих, как бритвы,
по звучному лоснящемуся льду.
А в городском саду - моем любимом, -
между Невой и дымчатым собором,
сияющие, легкие виденья
сквозных ветвей склоняются над снегом,
над будками, над каменным верблюдом
Пржевальского, над скованным бассейном, -
и дети с гор катаются, гремят,
ложась ничком на бархатные санки.
Я помню все: Сенат охряный, тумбы
и цепи их чугунные вокруг
седой скалы, откуда рвется в небо
крутой восторг зеленоватой бронзы.
А там, вдали, над сетью серебристой,
над кружевами дивными деревьев -
там величаво плавает в лазури
морозом очарованный Исакий:
воздушный луч - на куполе туманном,
по дернутые инеем колонны.
Мой девственный, мой призрачный. Навеки
в душе моей, как чудо, сохранится
твой легкий лик, твой воздух несравненный,
твои сады, и дали, и каналы,
твоя зима, высокая, как сон
о стройности нездешней.
Ты растаял,
ты отлетел, а я влачу виденья
в иных краях - на площадях зеркальных,
на палубах скользящих. Трудно мне.
Но иногда во сне я слышу звуки
далекие, я слышу, как в раю
о Петербурге Пушкин ясноглазый
беседует с другим поэтом, поздно
пришедшим в мир и скорбно отошедшим,
любившим город свой непостижимый
рыдающей и реющей любовью.
И слышу я, как Пушкин вспоминает
все мелочи крылатые, оттенки
и отзвуки: "Я помню, - говорит, --
летучий снег, и Летний сад, и лепет
Олениной. Я помню, как, женатый,
я возвращался с медленных балов
в карете дребезжащей по Мильонной,
и радуги по стеклам проходили;
но, веришь ли, всего живее помню
тот легкий мост, где встретил я Данзаса
в январский день, пред самою дуэлью. "
Берлин, не позднее 14 января 1923
3. Вынужденно расставшийся с Россией, которую в его произведениях зачастую олицетворяет именно Петербург, Набоков всю жизнь тосковал по родной стороне, он мечтал и боялся вернуться и ненавидел тех, кто отнял у него Родину. Поэту даже в европейских пейзажах мерещилась «густая еловая опушка русского парка», а в прекраснейших столицах мира он грезил о том единственном городе, где «рвется в небо крутой восторг зеленоватой бронзы».
Санкт-Петербург - узорный иней,
ex libris беса, может быть,
но дивный. Ты уплыл, и ныне
мне не понять и не забыть.
Мой Пушкин бледной ночью, летом,
сей отблеск объяснял своей
Олениной, а в пенье этом
сквозная тень грядущих дней.
И ныне: лепет любопытных,
прах, нагота, крысиный шурк
в книгохранилищах гранитных;
и ты уплыл, Санкт-Петербург.
И долетая сквозь туманы
с воздушных площадей твоих,
меня печалит музы пьяной
скуластый и осипший стих.
Читайте также: