Кублановский юрий михайлович биография стихи
Обновлено: 04.11.2024
1
В сумеречной Оливии,
жадной до винограду,
кто-то у Тита Ливия
как-то попал в засаду.
И под звездой неяркою,
как огонёк спиртовки,
Луций там шёл и палкою
маков сбивал головки.
2
Так завсегда в истории
с древних времен — до наших:
лечатся кровью хвори и
пайкой остывшей каши.
Кто не со знаменосцами
ходит, тому в охотку
схваченную морозцами
пробовать черноплодку.
3
Было у многознающих
некогда место сходок:
много тогда ветшающих
там береглось находок
для старика влюблённого
иль сухаря слависта —
в сумраке захламлённого
логова букиниста.
4
Нынче иные улицы
и племена иные,
вижу, на них тусуются
дикие, сетевые.
Клерками стали хлопчики,
жертвы чужой поклёвки,
а у девиц над копчиком
прямо татуировки.
5
Долго же я, не мудрствуя,
видимо, прожил мигом!
Стал только в годы смутные
трезв, наклоняясь к книгам.
Слёзные только пазухи
что-то поизносились.
В тёмно-зелёном воздухе
кроны вдруг взбеленились,
6
но и смирились сразу же.
Здесь, в Епифани, в Луге
Третьего Рима, кажется,
есть где-то арки, дуги.
Ведь не за то ли ратуют
и молодые руки
и возле губ покатое
ночью плечо подруги?
7
В сумерки позднелетние
вовсе не для прогулки,
Отче, впусти в последние
здешние переулки!
Маму, быть может, выручу,
бедную атеистку,
если подам привычную
за упокой записку.
8
В сумерки рудниковые
выходец из глубинки,
я не люблю пудовые
свечи — родней тростинки.
На Арарате, выше ли
в залежах свежих снега
вдруг задышали — слышали? —
рёбра того ковчега.
Встреча
Когда в мильонной гидре дня
узнаю по биенью сердца
в ответ узнавшего меня
молчальника-единоверца,
ничем ему не покажу,
что рад и верен нашей встрече,
губами только задрожу
да поскорей ссутулю плечи…
Не потому что я боюсь:
вдруг этим что-нибудь нарушу?
А потому что я — вернусь
и обрету родную душу.
Не зря Всевышнего рука
кладёт клеймо на нас убогих:
есть нити, тайные пока,
уже связующие многих.
Россия, ты моя!
Россия, ты моя!
И дождь сродни потопу,
и ветер, в октябре сжигающий листы…
В завшивленный барак, в распутную Европу
мы унесём мечту о том, какая ты.
Чужим не понята. Оболгана своими
в чреде глухих годин.
Как солнце плавкое в закатном смуглом дыме
бурьяна и руин,
вот-вот погаснешь ты.
И кто тогда поверит
слезам твоих кликуш?
Слепые, как кроты, на ощупь выйдут в двери
останки наших душ.
…Россия, это ты
на папертях кричала,
когда из алтарей сынов везли в Кресты.
В края, куда звезда лучом не доставала,
они ушли с мечтой о том, какая ты.
Поминальное
Всё же есть тепло в нас
и в бешеной стуже вьюг,
потому что «Бог наш
есть огнь поядающий».
Бог наш — огнь поядающий…
Бог наш
— огнь поядающий
в бешеной стуже вьюг.
Ныне об этом знающий
не понаслышке друг
в виды видавшем свитере
отвоевался на
весях Москвы и Питера,
сумеречных
сполна.
Мы продвигались в замети,
грозный чей посвист тих,
отогревались в памяти
первых подруг своих.
Дальних приходов
паперти,
их золотой запас
смолоду были заперты
для большинства из нас.
Неутомимо сбитые
наши слова в столбцы —
были тогда
несытые
алчущие птенцы:
им приходилось скармливать
всю свою кровь уже,
вместо того чтоб скапливать
впрок
Божий страх в душе.
Время — вода проточная
в вымерших берегах.
Честная речь оброчная
и огоньки
в домах
блочной глухой совдепии
плюс зеленца ольхи
в нищенском благолепии
— это твои стихи.
То бишь твое служение
сродственно средь пустот
с тучами,
на снижение
шедшими круглый год,
с птицами, зарябившими
на небе в глубине,
на землю обронившими
в сером
перо
огне…
Как твой английский, греческий,
брат с баснословных лет,
легший в предел отеческий,
словно в сырой
подклет?
Вправленный в средостение
сей мотыльковый миг —
миг твоего успения
жизни равновелик.
Ветер ерошит зеленое…
Ветер ерошит зеленое
под раскаленным пятном
солнца, не двигая оное,
— в небытие за окном.
Но не пасует безбытное
вместе с беспутным моим,
разом простое и скрытное,
сердце твое перед ним.
Иль луговина не вымерла,
в чьих колокольчиках есть
от Соловьева Владимира
заупокойная весть?
Или в по новой озвученной
старой руине сейчас
на крестовине замученный
ждет прихожанина Спас?
Впрочем, когда тут от нечего
делать идут по пятам
и погибает отечество,
до воскресенья ли нам?
И над зазывною пропастью
с первым снежком в бороде
поздно уж вёсельной лопастью,
бодрствуя, бить по воде…
С нами емельки рогожины
вместо покойной родни.
Нашей слезой приумножены
сторожевые огни
в стане свечном перед ликами.
Стало быть, нынче в чести
в нашем народе великая
мысль о последнем прости.
Спросится с нас сторицей…
Спросится с нас сторицей:
смерть, где твое жало?
Небо над всей столицей,
как молоко, сбежало.
Лишь золотые тени
осени — Божья скрепа
в гаснущей ойкумене
гибнущего совдепа.
По облетевшей куще,
хлопьям её кулисы,
не обойти бегущей
по тротуару крысы.
Теплятся наши страхи
знобкие в гетто блочных.
Тоже и страсти-птахи
требуют жертв оброчных.
Все мы — тельцы и девы,
овны и скорпионы,
пившие для сугреву
по подворотням зоны,
перед вторым потопом
ныне жезлом железным,
чую, гонимы скопом
в новый эон над бездной.
В черные дни, на ощупь
узнанные отныне,
жертвеннее и проще
милостыня — Святыне.
В отечестве перед распадом…
В отечестве перед распадом
взамен сердец
сосредоточился в лампадах
его багрец.
И помнит изморозь в окопе,
вернее, соль земли
про галактические копи
свои вдали…
Ведь даже атомы в границах
трущоб-пенат
вдруг преосуществились, мнится,
поверх оград
в заряд шрапнели,
накрывший цель.
И страшно заглянуть в немые колыбели
родных земель.
До судного недолго часа
уже огням
лепиться у иконостаса,
приосвещая нам,
что ставит грозную заграду,
врачуя и целя,
гражданской смуте бесноватой
рука Спасителя.
Волны падают стена за стеной…
Волны падают стена за стеной
под полярной раскаленной луной.
За вскипающею зыбью вдали
близок край не ставшей отчей земли.
Соловецкий островной карантин,
где Флоренский добывал желатин
В сальном ватнике на рыбьем меху
в продуваемом ветрами цеху.
Там на визг срываться чайкам легко,
ибо, каркая, берут высоко,
из-за пайки по-над массой морской
искушающие крестной тоской.
Все ничтожество усилий и дел
Человеческих, включая расстрел.
И отчаянные холод и мрак,
пронизавшие завод и барак…
Грех роптать, когда вдвойне повезло:
ни застенка, ни войны. Только зло,
причиненное в избытке отцу,
больно хлещет и теперь по лицу.
Преклонение, смятение и боль
продолжая перемалывать в соль,
в неуступчивой груди колотьба
гонит в рай на дармовые хлеба.
Распахну окно, за рамы держась,
крикну: “Отче!” — и замру, торопясь
сосчитать как много минет в ответ
световых непродолжительных лет…
Соловки от крови заржавели…
Соловки от крови заржавели,
И Фавор на Анзере погас.
Что бы ветры белые ни пели,
Страшен будет их рассказ.
Читайте также: