Кормильцев и никто из ниоткуда сценарий стихи рассказы

Обновлено: 22.11.2024

Авторизуясь в LiveJournal с помощью стороннего сервиса вы принимаете условия Пользовательского соглашения LiveJournal

Нет аккаунта? Зарегистрироваться Комьюнити памяти Ильи Кормильцева Комьюнити памяти Ильи Кормильцева

ЧЕЛОВЕК НА ЛУНЕ

Когда говоришь о Кормильцеве, анализом его сочинений ограничиться трудно. Он умный — и не только потому, что многое понимает, а еще и потому, что многое угадывает; чутье — вещь куда более редкая, чем интеллект, и все стихи Кормильцева, его рассказы и статьи (и даже переводы) — одна продленная попытка перевести на более или менее рациональный язык эти догадки, не вполне понятные ему самому. То, что он стал переводчиком, — вполне логичное развитие биографии: ничем, кроме переводов с непонятного и нерационального, он сроду не занимался, потому и тексты для ретрансляции выбирает такие, в которых много жаргона, мата, междометий, мычания — всего, чем люди с тонкой интуицией и слабым разумом обычно заменяют слова.

Так что поговорим не только о трансляторе этих тонких вещей, но и о самих тонких вещах, через него пришедших.

Есть, собственно, две истории: социальная и антропологическая. Именно в их несовпадениях и заключается главный трагизм бытия (частный случай такого несовпадения — когда человек, предназначенный от природы на роль книжника, затворника, мечтателя, вынужден осуществлять всякие железные и кровавые проекты или просто быть их современником). О социальной истории мы знаем довольно много, поскольку ее катаклизмы всегда происходят с кем-то другим. Как смерть, которая, по словам Бродского, всегда бывает только с другими. Социальная история — то, о чем мы читаем в учебниках. Иногда она, конечно, затрагивает и нас — например, во время денежных реформ, — но это все-таки поверхностное соприкосновение, которое сути нашей не затрагивает. Даже после лагеря человек может стать прежним. И чаще всего, как сказал Шоу об Уайльде, прежним остается невзирая на все внешние перемены. Ни один социальный катаклизм не меняет человека так, как возраст. Прошла война — и забылась, а старость так просто не стряхнешь.

Антропологическая история — совсем другая. Она происходит с нами, в нас, и потому человек ее не замечает, как вечно обреченный метаться по свету сыщик, ищущий самого себя. Со стороны не видно. Чем мы отличаемся от людей прошлого и позапрошлого века, можно было бы понять, только если бы нам удалось побыть в их шкуре. У них был другой сердечный ритм и другое устройство взгляда. Они писали быстрее, а передвигались медленнее. Они иначе влюблялись, расходились, страдали, и это самое страшное, непреодолимое различие — человек может сменить убеждения, сжечь все, чему поклонялся, но стать физиологически другим ему не дано. Это как состариться, и даже радикальней.

Так вот антропологические революции происходят медленно и от прихотливой социальной истории не зависят никак. Октябрьский переворот, грандиозно задуманный, захлебнулся как раз из-за того, что прокламированный «новый человек» не появился. От того, что в элиту хлынули пролетарии и евреи, характер российской власти не поменялся (Ленин это понял и сошел с ума). Альтруист, для которого высшей ценностью было будущее, идеальный потребитель футуристического искусства, человек Татлина и Хлебникова, не появился; революционная утопия осталась уделом единиц. Социальный катаклизм оказался масштабнее антропологического — и захлебнулся: в новом обществе некому было жить, и общество вернулось в прежние границы.

В 1985 году было иначе. В 1985-м Советский Союз, который был еще вполне себе ничего, рухнул под напором антропологической революции. Народились новые люди, для которых не существовали старые ценности. Речь идет не о комсомольцах-потребителях, не о «новых русских», даже не об олигархах: все они успели состояться в советской системе ценностей, и всем им в ней было бы комфортно. Речь о тех, кто в результате так называемой перестройки и последовавшей за нею буржуазной революции ничего не получил, кроме кратковременной известности. Речь о совершенно новых, переродившихся людях 1990-х годов. Они пришли из провинции — в Москве их появление было не так заметно. Главная мутация на этот раз случилась в Петербурге, в Сибири и на Урале. Питерский рок, Кормильцев, Бутусов, Пантыкин, братья Летовы, Дягилева, пермские поэты (с довольно бездарным, по-моему, лидером Кальпиди), новосибирские прозаики, красноярские фантасты, режиссер Балабанов, певица Настя Полева, Башла-чев, еще некоторое количество людей, которых я наверняка забыл упомянуть, — все это возникло даже не в 1985-м, а раньше. Это было искусство очень черное (откуда и термин «чернуха»), безвыходное, проникнутое звериной тоской и вызванное к жизни таким же звериным чутьем. Никакие старые формы жизни не удовлетворяли этих людей. Им хотелось другой реальности, а реальности пока не было. Им бы всем в 1918 год, но в конце 1980-х кругом была только цветущая пошлость гниющей империи. Потом настал вовсе уж пошлый капитализм. Большинство мутантов либо замолчало, либо погибло. Питерские как-то приспособились — у них был культурный багаж, это очень надежный спасательный круг. Свердловские и сибирские деградировали гораздо быстрей.

Эти новые люди поистине какая-то другая ступень в развитии человечества: у них другие ценности, их не прельщает счастье будущих поколений, да и собственное не очень интересует. У них туго с сентиментальностью. Я не очень ясно вижу их черты: это жители каких-то городов будущего, где все время надо спасаться от ежесекундно сменяющихся опасностей. Они быстро приспосабливаются ко всему. У них компьютерное, быстрое, рациональное мышление, минимум человеческих привязанностей, а из всех эмоций осталась только сосущая тоска — по прежнему, человеческому облику. О таких людях, кстати, написаны почти все рассказы Кормильцева.

Вообще его главная тема — вот это расчеловечивание. Родилась новая генерация людей, а реальность для них еще не создана, почему они и употребляют кислоту, чтобы эту реальность посильно создать. Я человек старого мира, и как будет выглядеть их среда — представляю с трудом. Пока ясно только одно: прежний проект закончился, по крайней мере в России. И это государство, и его враги давно уже одинаково отвратительны.

Я знаю эту женщину: одни ее зовут — свобода
другим она просто — судьба
и если для первых она — раба
вторым она — святая судья
и первые пытаются взять ее в плен
и заставить стирать им носки
но вторые знают, что тлен — это тлен
и живут без особой тоски

То есть мир разделился на тех, кто использует свободу, взяв ее в плен, и на тех, кто вообще не думает, потому что «тлен — это тлен»; выбирать не из чего. Какая тут культура? Вырождение сплошное! Ни одной новой тенденции, ни одного великого имени в Европе не появляется давно, да и в Штатах интеллектуальный застой, который, правда, нарушился бурным расколом 2004 года. Запад иссяк — вот почему новые люди все чаще смотрят на Восток, интересуясь то исламом, то буддизмом. Кормильцев — существо двойственное, по природе своей он, безусловно, принадлежит к новым, безбашенным, холодным людям; но в нем еще сильна гуманитарная составляющая — он много читал, много знает, многих ему жалко. Отсюда и главная коллизия всех его сочинений: конфликт между жаждой все разрушить, все начать с нуля — и мучительная, раздирающая, детская жалость ко всему обреченному. Это же сочетание жалости и брезгливости было в ранних картинах Балабанова, пока он еще снимал кино, а не агитки.

О чем бы ни писал Кормильцев — в текстах его поражает именно этот диапазон, совмещение несовместимого: ненависть и жалость, чувство -прямой причастности к будущему и страх перед этим будущим. Представьте себе просвещенного гунна, начитанного варвара — не просто разрушающего Рим, а любящего Рим, воспитанного его культурой. Любимая мысль Кормильцева — помню, он высказал ее мне еще при знакомстве в 1990 году, когда я смотрел на него с восторгом и ужасом, — мысль о продолжении эволюции: эволюционирует прежде всего мозг (поскольку он самая недавняя, «свежая» мутация), и человек находится не в конце, а в лучшем случае на середине долгого и мучительного пути. Может, люди научатся связываться, как компьютеры по интернету, а может, смогут «торчать, избежав укола», а может, увидят будущее — непонятно.

Все эти возможности исследуются в рассказах Кормильцева, почти всегда страшноватых. Но прежним человек уже никогда не будет. Происходит что-то вроде подросткового конфликта с семьей: родителей жалко, а остаться с ними нельзя. Вот почему герой кино 1980-х — чаще всего подросток, слушающий «Наутилус Помпилиус» и узнающий в нем что-то свое. Почему? Непонятно. «Я просто хочу быть свободным, и точка //но это означает расстаться с семьею». Это трудно выразить, и вряд ли Бутусов с Умецким понимали, что они такое делают. Чуть больше понимал их главный текстовик, успевший посочинять и для «Урфина Джуса». Песни «Нау» с самого начала несли в себе катастрофизм, в них много крови, распада, примет будущей войны, но пелись они почти издевательским, хрупким фальцетом Бутусова, который тосковал над этим гибнущим миром. Трудно представить себе больший контраст, чем уютный, округлый, очкастый Кормильцев с манерами провинциального интеллигента — и его лирика, в которой сплошь хаос и отчаяние, и предчувствие великих катаклизмов. Нечеловек в человеческом облике, мучительно ощущающий свою чужеродность всему: «Мне нужен для дыханья другой газ». «Неужели я такой же как все эти люди?» — успокойся, не такой, просто этого не видно.

Старый мир был отвратителен и вполне заслужил то, что в нем происходит. Жалко его? Конечно, жалко. Но вообще с людьми лучше не сближаться: «Соблюдай дистанцию! Нету дела ни до кого!» Лирический герой Кормильцева — «Человек на Луне», или, если хотите, лунЯнин на Земле. Абсолютный, неадаптируемый инопланетянин. «Где я кто я куда я куда?». Единственный оазис тут — вроде как любовь, но и она несет сплошное разрушение, ад, хаос, и об этом написана самая трагическая русская рок-баллада — «Я хочу быть с тобой». Заметьте: не «Я люблю тебя» — это была бы пошлость, старый язык. У нового человека есть только желание «быть с тобой»: не важно, какая ты, не важно даже, кто ты. Должен быть с тобой, и все. Нечто звериное — и оттого такая звериная мука. Потому что и любви не может быть: какая гармония между нелюдем и человеческой женщиной? И какая гармония вообще, когда все мы, живущие здесь, только и делаем, что «собираем машину, которая всех нас раздавит?»

Таково мироощущение этого поэта — одного из главных на рубеже XX и XXI веков. Он зафиксировал приход нового поколения и наметил первые его черты. Он разошелся на цитаты, с детства известные тем, кто понятия не имеет об Илье Кормильцеве как таковом. Найденные им формулы и поставленные им диагнозы поражают точностью — так точно и храбро может говорить только человек, пришедший не отсюда. «Я держу равнение, даже целуясь», — это все-таки не совсем по-русски сказано, это какой-то новый язык, и весь кормильцев-ский сборник, который вы держите в руках, написан языком переходным, бродящим, с более скупым синтаксисом, почти без знаков препинания, почти без эпитетов. В этой языковой каше плавают остатки прежних штампов и лозунгов, но есть и совершенно новые, твердые, ни на что не похожие формулы — правила поведения нового человека: «Что я могу дать тебе, кроме унижающей тебя любви?»

Это просто мчится колесница свободы
По лунному броду через мертвые воды
Давит колесами сильных и слабых
Прокладывая путь для крови и пота

Силы и слабости больше нет. Обречено и то и другое. Как предсказывали Стругацкие, отбирать будут «по неизвестному нам признаку».

Надо бы, наверное, сказать о том, какой Кормильцев поэт. То есть добавить что-то из арсенала традиционного литературоведения.

Но это совершенно не важно, потому что и традиционного литературоведения скоро больше не будет. Кормильцев, наверное, плохой поэт, если судить его по меркам земной эстетики. Но он поэт гениальный, потому что точный. Гениальных хороших поэтов не бывает. Хороший — значит понятный, предсказуемый, устраивающий большинство. Кормильцев никого никогда не устраивал, и даже те, кто его любят, не будут читать эту лирику для удовольствия.

А почему сильный поэт Кормильцев стал прежде всего рок-поэтом — тоже понятно. Музыкальный фон большинства его текстов дает представление о треске и грохоте распадающегося мира — на таком фоне эти слова звучат гораздо лучше, потому что он договаривает за них.

Читайте также: