Иван жданов стихи читать

Обновлено: 04.11.2024


Лунный серп, затонувший в Море дождей,
задевает углами погибших людей,
безымянных, невозвращенных.
То, что их позабыли, не знают они.
По затерянным сёлам блуждают огни
и ночами шуршат в телефонах.
Двери настежь, а надо бы их запереть,
да не знают, что некому здесь присмотреть
за покинутой ими вселенной.
И дорога, которой их увели,
так с тех пор и висит, не касаясь земли, –
только лунная пыль по колено.
Между ними и нами не ревность, а ров,
не порывистой немощи смутный покров,
а снотворная скорость забвенья.
Но душа из безвестности вновь говорит,
ореол превращается в серп и горит,
и шатается плач воскресенья.

До слова

Ты – сцена и актёр в пустующем театре.

Ты занавес сорвёшь, разыгрывая быт,

и пьяная тоска, горящая, как натрий,

в кромешной темноте по залу пролетит.

Тряпичные сады задушены плодами,

когда твою гортань перегибает речь

и жестяной погром тебя возносит в драме

высвечивать углы, разбойничать и жечь.

Но утлые гробы незаселённых кресел

не дрогнут, не вздохнут, не хрястнут пополам,

не двинутся туда, где ты опять развесил

краплёный кавардак, побитый молью хлам.

И вот уже партер перерастает в гору,

подножием своим полсцены охватив,

и, с этой немотой поддерживая ссору,

свой вечный монолог ты катишь, как Сизиф.

Ты – соловьиный свист, летящий рикошетом.

Как будто кто-то спит и видит этот сон,

где ты живёшь один, не ведая при этом,

что день за днём ты ждёшь, когда проснётся он.

И тень твоя пошла по городу нагая

цветочниц ублажать, размешивать гульбу.

Ей некогда скучать, она совсем другая,

ей не с чего дудеть с тобой в одну трубу.

И птица, и полёт в ней слиты воедино,

там свадьбами гудят и лёд, и холода,

там ждут отец и мать к себе немого сына,

а он глядит в окно и смотрит в никуда.

Но где-то в стороне от взгляда ледяного,

свивая в смерч твою горчичную тюрьму,

рождается впотьмах само собою слово

и тянется к тебе, и ты идёшь к нему.

Ты падаешь, как степь, изъеденная зноем,

и всадники толпой соскакивают с туч

и свежестью разят пространство раздвижное,

и крылья берегов обхватывают луч.

О, дайте только крест! И я вздохну от боли

и, продолжая дно, и берега креня,

я брошу балаган – и там, в открытом поле.

Но кто-то видит сон, и сон длинней меня.

Древний (Псевдопророк)

И посох вздыбится и прянет на царя,

замка венчального раззявится прореха,

и своеволия развяжется потеха,

треща укорами и сварами горя?.

Забудь, что с небом ты когда-то был на ты –

уже вот-вот веретено закружит пряху,

пойдёт приказывать, сбирая на рубаху

парализующую кротость немоты.

И густопсовая зардеется парча

ещё неявными промоинами крови,

пророки в прошлое вперятся наготове

перепредсказывать и шкурничать сплеча.

Вторым пришествием отмеченный недуг

пройдёт дорогами Египта, Ниневии.

Нас могут вспомнить небеса ещё живые,

нас долго не было, но завершился круг.

Мы вровень с теми, для которых мы вверху

перед возможностью исчезнуть и продлиться,

кто мог воскреснуть, опоздает воплотиться

в тщете бесславия, как в свалке на духу.

Сопровождающий едва ли господин

обычной радости, любви обыкновенной.

Но посох вырвется и грянет по вселенной:

– Уйдите все! Теперь пойду один.

Замедленное яблоко не спит,

украденное облако не тает –

в другие времена оно летит,

а в этих временах оно летает.

Невнятное, как вольный парадиз,

оно уже о том напоминанье,

что создано когда-то сверху вниз

измученное славой мирозданье.

И воздух перекошенным стоит,

когда его отсутствием питает

не облако, которое летит,

а облако, которое летает.

Крещение

Душа идёт на нет, и небо убывает,

и вот уже меж звёзд зажата пятерня.

О, как стряхнуть бы их! Меня никто не знает.

Меня как будто нет. Никто не ждёт меня.

Торопятся часы и падают со стуком.

Перевернуть бы дом – да не нащупать дна.

Меня как будто нет. Мой слух ушёл за звуком,

но звук пропал в ночи, лишая время сна.

Задрал бы он его, как волка на охоте,

и в сердце бы вонзил кровавые персты.

Но звук сошёл на нет. И вот на ровной ноте

он держится в тени, в провале пустоты.

Петляет листопад, втирается под кожу.

Такая тьма кругом, что век не разожмёшь.

Нащупать бы себя. Я слухом ночь тревожу,

но нет, притихла ночь, не верит ни на грош.

И где-то на земле до моего рожденья,

до крика моего в моё дыханье вник

послушный листопад, уже моё спасенье.

Меня на свете нет. Он знает: будет крик.

Не плещется вода, как будто к разговорам

полузаснувших рыб прислушиваясь, и

то льётся сквозь меня немеющим задором,

то пальцами грозит глухонемой крови.

Течёт во мне река, как кровь глухонемая.

Свершается обряд – в ней крестят листопад,

и он летит на слух, ещё не сознавая,

что слух сожжёт его и не вернёт назад.

Любовь, как мышь летучая, скользит

в кромешной тьме среди тончайших струн,

связующих возлюбленных собою.

Здесь снегопада чуткий инструмент,

и чёрно-белых клавишей его

приятно вдруг увидеть мельтешенье.

Внутри рояля мы с тобой живём,

из клавишей и снега строим дом,

летучей мыши крылья нас укроют.

И, слава Богу, нет ещё окна –

пусть светятся миры и времена,

не знать бы их, они того не стоят.

Приятно исцелять и целовать,

быть целым и другого не желать,

но вспыхнет свет – и струны в звук вступают.

Задело их мышиное крыло,

теченье снегопада понесло,

в наш домик залетела окон стая.

Но хороша ошибками любовь.

От крыльев отслоились плоть и кровь,

теперь они лишь сны обозначают.

Любовь, как мышь летучая, снуёт,

к концу узор таинственный идёт –

то нотные значки для снегопада.

И чёрно-белых клавишей полёт

пока один вполголоса поёт

без музыки, которой нам не надо.

Майдан

Индийская птица, петух,

чего ты орёшь на морозе

не то, чтоб в угоду угрозе,

а чтобы рассвет не потух?

Когда тебе дурь отсекут,

твой гребень взовьётся над крышей –

я горлом твой голос услышу,

с которым потащат на суд.

И станет тоска площадей

изложницей вопля ночного,

сшивая надеждой суровой

в народ одиноких людей.

Кому хорошо и в аду,

не знать, что в его преисподней

кончается рай прошлогодний,

последний в истёкшем году.

Пустить или дать петуха?

Вдохнуть темноту и при этом

остаться наполненным светом

горящего гневом греха?

Смотри, чтобы блажью своей

не гнал на тебя бестиарий

знаток в петушином базаре

египетский зверь – котофей.

Мастер

Займи пазы отверстых голосов,

щенячьи глотки, жаберные щели,

пока к стене твоей не прикипели

беззвучные проекции лесов!

Он замолчал и сумрак оглядел,

как гуртоправ, избавясь от наитья.

Как стеклодув, прощупал перекрытья.

И храм стоял, и цветоносил мел.

Он уходил, незрим и невесом,

но твёрже камня и теплее твари,

и пестрота живородящей хмари

его накрыла картой хромосом.

Так облекла литая скорлупа

его бессмертный выдох, что казалось –

внутри него уже не начиналась

и не кончалась звёздная толпа.

Вокруг него вздувались фонари,

в шарах стеклянных музыка летела,

пускал тромбон цветные пузыри,

и раздавалось где-то то и дело:

«. я . задыхаюсь . душно . отвори. »

И небеса, разгорячённый дых,

ты приподнял, как никель испарений.

Вчера туман с верёвок бельевых

сносил кругами граммофонной лени

твой березняк на ножницы портних.

Мороз в конце зимы трясёт сухой гербарий

и гонит по стеклу безмолвный шум травы,

и млечные стволы хрипят в его пожаре,

на прорези пустот накладывая швы.

Мороз в конце зимы берёт немую спицу

и чертит на стекле окошка моего:

то выведет перо, но не покажет птицу,

то нарисует мех и больше ничего.

Что делать нам в стране, лишённой суесловья?

По нескольку веков там длится взмах ветвей.

Мы смотрим сквозь себя, дыша его любовью,

и кормим с рук своих его немых зверей.

Мы входим в этот мир, не прогибая воду,

горящие огни, как стебли, разводя.

Там звёзды, как ручьи, текут по небосводу

и тянется сквозь лёд голодный гул дождя.

Пока слова и смех в беспечном разговоре –

лишь повод для него, пока мы учим снег

паденью с облаков, пока в древесном хоре,

как лёд, звенят шмели, пока вся жизнь навек

вдруг входит в этот миг неведомой тоскою,

и некуда идти, – что делать нам в плену

морозной тишины и в том глухом покое

безветренных лесов, клонящихся ко сну?

Неразменное небо

Раздвигая созвездья, как воду над Рыбой ночной,

ты глядишь на меня, как охотник с игрушкой стальной,

направляющей шашки в бессвязной забаве ребёнка –

будто всё мирозданье – всего лишь черта горизонта,

за которым известно, что было и будет со мной.

На обочине неба, где нету ни пяди земли,

где немыслим и свод, потому что его развели

со своим горизонтом, – вокруг только дно шаровое,

только всхлип бесконечный, как будто число даровое

набрело на себя и его удержать не смогли.

И я понял, как небо в себе пропадает – почти,

как синяк, как песок заповедный в последней горсти,

если нет и намёка земли под твоими ногами,

если сердце, смещённое дважды, кривясь между нами,

вырастает стеной, и её невозможно пройти.

На обочине неба, где твой затаён Козерог

в одиночной кошаре, как пленом объятый зверёк,

где Медведицы воз укатился в другие просторы,

заплетая созвездья распляской в чужие узоры,

мы стоим на пороге, не зная, что это порог.

Коготь Льва, осеняющий чашу разбитых Весов,

разлучает враждой достоверных, как ген, Близнецов –

разве что угадаешь в таком мукомольном угаре?

Это час после часа, поймавший себя на ударе

по стеклянной твердыне запёкшихся в хор голосов.

И тогда мы пойдём, соберёмся и свяжемся в круг,

горизонт вызывая из мрака сплетением рук,

и растянем на нём полотно или горб черепахи,

долгополой рекой укрепим и доверимся птахе,

и слонов тяготенья наймём для разгона разлук.

И по мере того как земля, расширяясь у ног,

будет снова цвести пересверками быстрых дорог,

мы увидим, что небо начнёт проявляться и длиться,

как ночной фотоснимок при свете живящей зарницы, –

мы увидим его и поймём, что и это порог.

Ниша и столп

Слепок стриженой липы обычной окажется нишей,

если только не входом туда, где простор каменеет,

или там погружается в гипс и становится тише

чей-то маленький быт и уже шевельнуться не смеет.

Словно с древа ходьбы обрывается лист онемевшей стопою,

словно липовый мёд, испаряясь подвальной извёсткой,

застилает твой путь, громоздя миражи пред тобою,

выползает из стен и в толпе расставляет присоски.

Сколько душ соблазнённых примерить пытается взглядом

эти нимбы святых и фуражек железные дуги,

чтобы только проверить, гордясь неприступным нарядом,

то ли это тавро, то ли кляп, то ли венчик заслуги.

Или чучело речи в развалинах телеканала,

или шкаф с барахлом, как симметрия с выбитым глазом,

или кафельный храм, или купол густого вокзала,

или масть, или честь, оснащённая противогазом.

Одноместный колпак, как гитарная радуга барда

или колокол братства с надтреснутой нотой в рыданье,

ветровое стекло, осенённое нимбом с кокардой

над стальными усами, проросшими всем в назиданье.

Не тайник, не тюрьма, не гнездо, не мешок, не могила –

это столб наизнанку, прожектор с обратным свеченьем,

западня слепоты, провиденья червячное рыло,

это ниша твоя, горизонт в переулке осеннем.

Не капкан, не доспех и не просто скелет насекомый –

это больше в тебе, чем снаружи, и больше сегодня, чем было.

Ты стоишь на столбе, но не столпник, горящий в объёме,

ты открыт, но не виден, как будто тебя ослепило.

Так шагни в этот зев, затаивший последнее слово,

в этот ложный ответ на его же пустую загадку,

в этот лже-лабиринт и подобие вечного крова,

в этот свет-пересмешник, сведённый к немому остатку.

И царь-колокол там не звонит, и царь-пушка, увы, не стреляет,

Медный всадник не страшен, и всё потому, что пространство

канцелярски бесстрастно тебя под ответ подгоняет,

провоцируя зависть и гордый нарыв самозванства.

Ты способен извлечь доказательство права на дулю

самому бытию в виде царских родимых отметин,

словно ты – Себастьян, тот, что кожей выплёвывал пули,

ты соправен природе и этим себе незаметен.

Самовластный, как рекс или Каин с клеймом абсолюта,

приручённый ловушкой, избравший содом тяготенья,

ты живёшь, как мертвец, потому что позволил кому-то

убивать без разбора всё то, что претит прирученью.

Да, ты вышел нагим, но успел обрасти позолотой

ежедневной приязни, влюблённости в самоубийство.

Ты безумен, как тать, продырявивший бездну зевотой,

заполняемой наспех дурманящей страстью витийства.

И не думал о том тот, кто стену ломал на иконы,

что стена, как в размол, попадает в разменную кассу,

что её позолотой окрасится век похоронный,

век, что пишет быльём по крови, как маляр по левкасу.

Этой падшей стеной ты накрыт, как мудрец шлемофоном,

где, как тысячи ниш, осыпаются камешки свода

и шуршат, и из них в тяготенье своём неуклонном

вызревает стена или только пустая порода.

Памяти сестры


Область неразменного владенья:
облаков пернатая вода.
В тридевятом растворясь колене,
там сестра всё так же молода.
Обручённая с невинным роком,
не по мужу верная жена,
всю любовь, отмеренную сроком,
отдарила вечности она.
Как была учительницей в школе,
так с тех пор мелок в её руке
троеперстием горит на воле,
что-то пишет на пустой доске.
То ли буквы непонятны, то ли
нестерпим для глаза их размах:
остаётся красный ветер в поле,
имя розы на его губах.
И в разломе символа-святыни
узнаётся зубчатый лесок:
то ли мел крошится, то ли иней,
то ли звёзды падают в песок.
Ты из тех пока что незнакомок,
для которых я неразличим.
У меня в руке другой обломок –
мы при встрече их соединим.

Читайте также: