Есть бог есть мир гумилев стих
Обновлено: 22.11.2024
Он был арестован в ночь с 3 на 4 августа 1921 года, а в последующие две недели допросов из печати вышел его последний прижизненный сборник «Огненный столп». Самое удивительное, что то же самое уже происходило в Петербурге, но с другим поэтом-заговорщиком. «Опыты священной поэзии» Федора Глинки были сданы в типографию и получили цензурное разрешение на выход в свет, подписанное священником Казанского собора Герасимом Павским 12 октября 1825 года, перед восстанием на Сенатской площади, а вышли в свет в начале 1826 года, после его ареста и допросов в Петропавловской крепости. Федор Глинка добился встречи с императором и доказал свою непричастность к заговору. Император сказал при прощании с узником: «Глинка, ты совершенно чист, но все-таки тебе надо окончательно очиститься». Местом очищения и стала его Олонецкая ссылка. Известна и ленинская фраза: «Мы не можем целовать руку, поднятую против нас». Так ответил Ленин Луначарскому, просившему о помиловании не контрреволюционера, а поэта Гумилева.
Это сравнение можно продолжить. Следственная комиссия и сам император в течение полугода рассматривали не только степень вины, но и невиновности каждого арестованного. Чекисты управились в три недели. Судьба Гумилева была предрешена вне зависимости от степени его участия или неучастия в «таганцевском заговоре». Император прекрасно сознавал, что за смертные приговоры он сам предстанет перед Божьим судом. Революционеры, освободившие себя от этой ответственности, вынесли не Гумилеву, а себе смертный приговор. Ведь прах Ленина до сих пор не приняла Русская земля, никто не знает, что делать с его мумией в Мавзолее.
Некрологи и статьи о смерти крупнейшего поэта, избранного в январе 1921 года (вместо умершего Александра Блока) председателем Петроградского отделения Всероссийского союза поэтов появились только в эмигрантских газетах и журналах. Даже панихида в Казанском соборе прошла тайно. Но полный запрет на само имя Гумилева и его произведения вступил в действие все-таки не сразу. В 1922 году вышел сборник, составленный Георгием Ивановым, само название которого и являлось, по сути, первым некрологом: «Гумилев Н.С. Стихотворения. Посмертный сборник». Еще несколько переизданий появилось в 1923 году, но с тех пор ровно 65 лет книги Гумилева выходили где угодно – в Берлине, в Шанхае, в Вашингтоне (четырехтомное Собрание сочинений), в Париже, но только не в самой России. С Гумилева начинается не только расстрельный список, но и негласный цензурный список запретных имен во всех областях русской культуры и науки.
Георгий Адамович писал в 1931 году о религиозности Гумилева:
«Его вера, его православие было по существу тоже „исполнением гражданского долга», как и участие в войне.
Проходя по улице, мимо церкви, Гумилев снимал шляпу, крестился. Чужая душа потемки, конечно, но я не думаю, чтобы он был по-настоящему религиозный человек. Он уважал обряд, как всякую традицию, всякое установление. Он чтил церковь потому, что она охраняет людские души от „розановщины«, давая безотчетно тревожной вере готовые формулы.
Не было никакой фальши в его религиозности, но не было в ней и того „испепеляющего огня» или хотя бы жажды об огне, которая была в Блоке. На этот счет, впрочем, и стихи обоих поэтов достаточно красноречивы. В гумилевских фантастических планах о будущем устроении общества церковь занимала видное место – почетное, но ни в коем случае не исключительное.
Религиозные сомнения были ему чужды. Даже Лев Толстой его раздражал. „Не нашего ума дело" – как бы говорил он и здесь, сознательно, намеренно отказываясь от какого бы то ни было вмешательства в то, что держится и живет два тысячелетия и представлялось ему, во всяком случае, ближе к истине, чем самые вдохновенные индивидуальные открытия и новшества.
В Никоновскую эпоху Гумилев, вероятно, стал бы раскольником».
О том, как в революционном Петрограде Гумилев «истово широко крестится» перед каждой церковью, вспоминали и другие современники. Эта сцена врезалась в память.
Вполне возможно, что до революции он действительно не очень-то соблюдал этот православный обычай. Пословица гласит: гром не грянет – мужик не перекрестится. Гром грянул.
«Атеистическая одурь» началась со вскрытия мощей Тихона Задонского – в январе 1919-го, Серафима Саровского – в ноябре 1920-го, с агитки Демьяна Бедного: «Что с попом, что с кулаком // Вся беседа – // В брюхо толстое штыком // Мироеда!», с «гимна» поэта В. Дорофеева: «Бога нет. // Пророки – сказка, // Мощи – выдумка церквей. // Снята набожная маска // Революцией с людей». Все остальное, еще более чудовищное, произойдет позже, но уже при Гумилеве далеко не каждый осмеливался прилюдно перекреститься перед церковью. Гумилев не мог поступать иначе. Он всегда шел с открытым забралом. В Африку уехал не за экзотикой, а ради предельного риска. На фронт ушел добровольцем, вернувшись георгиевским кавалером.
В эти же годы Гумилев стал открыто называть себя монархистом – не до свержения монархии и убийства царской семьи, а после, когда за «монархизм» расплачивались жизнью.
Он был готов пойти на плаху.
Внешние проявления выражали суть его внутренней жизни и поэзии. По свидетельству Э. Голлербаха, определяющим для своей послереволюционной поэзии он считал «сочетание экзотического и православного». Георгий Иванов в статье «О поэзии Гумилева», опубликованной в Петрограде через полгода после расстрела, отметил: «Если мы проследим пройденный Гумилевым творческий путь, мы не найдем на всем его протяжении почти никаких отклонений от раз поставленной цели. Стремление к ней, сначала инстинктивное, с годами делается все более сознательным и волевым. Цель эта – поднять поэзию до уровня религиозного культа, вернуть ей, братающейся в наши дни с беллетристикой и маленьким фельетоном, ту силу, которой Орфей очаровывал даже зверей и камни». В 1931 году, уже в эмигрантской статье, посвященной десятилетию гибели Гумилева, он разовьет эту мысль: «Всю жизнь Гумилев посвятил одному: заставить мир вспомнить, что „. в Евангелии от Иоанна//сказано, что слово – это Бог». „Божественность дела поэта» он старался доказать и „утвердить» всеми доступными человеку средствами на личном примере. В этом смысле – как это ни странно звучит – Гумилев погиб не столько за Россию, сколько за поэзию. »
При аресте он взял с собой Евангелие и Гомера. На стене камеры осталась молитвенная запись: «Господи, прости мои прегрешения, иду в последний путь. Н. Гумилев». Даже среди чекистов сохранились рассказы о его мужестве на допросах и расстреле.
Он погиб как воин-поэт и как воин-христианин. Он всю жизнь готовил себя к этому подвигу.
Я в лес бежал из городов,
В пустыню от людей бежал.
Теперь молиться я готов,
Рыдать, как прежде не рыдал.
Вот я один с самим собой.
Пора, пора мне отдохнуть:
Свет безпощадный, свет слепой
Мой выпил мозг, мне выжег грудь.
Я грешник страшный, я злодей:
Мне Бог бороться силы дал,
Любил я правду и людей,
Но растоптал я идеал.
Я мог бороться, но как раб,
Позорно струсив, отступил
И, говоря: «Увы, я слаб!» –
Свои стремленья задавил.
Я грешник страшный, я злодей:
Прости, Господь, прости меня,
Душе измученной моей
Прости, раскаянье ценя.
Есть люди с пламенной душой,
Есть люди с жаждою добра,
Ты им вручи свой стяг святой,
Их манит и влечет борьба.
Сохранился рассказ А.Л. Гумилевой-Фрейганг о первой публикации гимназиста Гумилева в газете «Тифлисский Листок» 8 сентября 1902 года: «Однажды, когда Коля поздно пришел к обеду, отец, увидя его торжествующее лицо, не сделав обычного замечания, спросил, что с ним? Коля весело подал отцу „Тифлисский Листок», где было напечатано его стихотворение – „Я в лес бежал из городов», Коля был горд, что попал в печать. Тогда ему было шестнадцать лет». В дальнейшем Гумилев не включал эту полудетскую молитву ни в одно из своих изданий, но самое удивительное состоит в том, что именно в ней предначертана почти вся его судьба, включая надпись перед расстрелом: «Господи, прости мои прегрешения, иду в последний путь».
Молитва
Солнце свирепое, солнце грозящее,
Бога, в пространствах идущего,
Солнце, сожги настоящее
Во имя грядущего,
Но помилуй прошедшее!
Христос
Он идет путем жемчужным
По садам береговым,
Люди заняты ненужным,
Люди заняты земным.
«Здравствуй, пастырь! Рыбарь, здравствуй!
Вас зову я навсегда,
Чтоб блюсти иную паству
Лучше ль рыбы или овцы
Вы, небесные торговцы,
Не считайте барыши!
Ведь не домик в Галилее
Вам награда за труды, –
Светлый рай, что розовее
Самой розовой звезды.
Солнце близится к притину,
Слышно веянье конца,
Но отрадно будет Сыну
В Доме Нежного Отца».
Не томит, не мучит выбор,
Что пленительней чудес?!
И идут пастух и рыбарь
За искателем небес.
Ангел-Хранитель
Он мне шепчет: «Своевольный,
Что ты так уныл?
Иль о жизни прежней, вольной,
Полно! Разве всплески, речи
Стоят самой краткой встречи
С госпожой твоей?
Так ли с сердца бремя снимет
Как она, когда поднимет
На тебя свой взор?
Ты волен предаться гневу,
Коль она молчит,
Но покинуть королеву
Для вассала – стыд».
Так и ночью молчаливый,
Он стоит, красноречивый,
Война
М. М. Чичагову
Как собака на цепи тяжелой,
Тявкает за лесом пулемет,
И жужжат шрапнели, словно пчелы,
Собирая ярко-красный мед.
А «ура» вдали – как будто пенье
Трудный день окончивших жнецов.
Скажешь это – мирное селенье
В самый благостный из вечеров.
И воистину светло и свято
Дело величавое войны,
Серафимы, ясны и крылаты,
За плечами воинов видны.
Тружеников, медленно идущих
На полях, омоченных в крови,
Подвиг сеющих и славу жнущих,
Ныне, Господи, благослови.
Как у тех, что гнутся над сохою,
Как у тех, что молят и скорбят,
Их сердца горят перед Тобою,
Восковыми свечками горят.
Но тому, о Господи, и силы
И победы царский час даруй,
Кто поверженному скажет:
«Милый, вот, прими мой братский поцелуй!»
Я не прожил, я протомился
Половину жизни земной,
И, Господь, вот Ты мне явился
Невозможной такой мечтой.
Вижу свет на горе Фаворе
И безумно тоскую я,
Что взлюбил и сушу и море,
Весь дремучий сон бытия;
Что моя молодая сила
Не смирилась перед Твоей,
Что так больно сердце томила
Красота Твоих дочерей.
Но любовь разве цветик алый,
Чтобы ей лишь мгновенье жить,
Но любовь разве пламень малый,
Что ее легко погасить?
С этой тихой и грустной думой
Как-нибудь я жизнь дотяну,
А о будущей Ты подумай,
Я и так погубил одну.
Из цикла «Счастье»
Ведь я не грешник, о Боже,
Не святотатец, не вор,
И я верю, верю, за что же
Тебя не видит мой взор?
Ах, я не вижу в пустыне,
Я молод, весел, пою,
И Ты, я знаю, отринешь
Бедную душу мою!
Канцона вторая
Храм Твой, Господи, в небесах,
Но земля тоже Твой приют.
Расцветают липы в лесах,
И на липах птицы поют.
Точно благовест Твой, весна
По веселым идет полям,
А весною на крыльях сна
Прилетают ангелы к нам.
Если, Господи, это так,
Если праведно я пою,
Дай мне, Господи, дай мне знак,
Что я волю понял Твою.
Перед той, что сейчас грустна,
Появись, как Незримый Свет,
И на все, что спросит она,
Ослепительный дай ответ.
Ведь отрадней пения птиц,
Благодатней ангельских труб
Нам дрожанье милых ресниц
И улыбка любимых губ.
Заводи
Н.В. Анненской
Солнце скрылось на западе
За полями обетованными,
И стали тихие заводи
Синими и благоуханными.
Сонно дрогнул камыш,
Пролетела летучая мышь,
Рыба плеснулась в омуте.
. И направились к дому те,
У кого есть дом
С голубыми ставнями,
С креслами давними
И круглым чайным столом.
Я один остался на воздухе
Смотреть на сонную заводь,
Где днем так отрадно плавать,
А вечером плакать,
Потому что я люблю Тебя, Господи.
Молитва мастеров
Я помню древнюю молитву мастеров:
Храни нас, Господи, от тех учеников,
Которые хотят, чтоб наш убогий гений
Кощунственно искал все новых откровений.
Нам может нравиться прямой и честный враг,
Но эти каждый наш выслеживают шаг,
Их радует, что мы в борении, покуда
Петр отрекается и предает Иуда.
Лишь небу ведомы пределы наших сил,
Потомством взвесится, кто сколько утаил,
Что создадим мы впредь, на это власть Господня,
Но что мы создали, то с нами посегодня.
Всем оскорбителям мы говорим привет,
Превозносителям мы отвечаем – нет!
Упреки льстивые и гул молвы хвалебный
Равно для творческой святыни не потребны,
Вам стыдно мастера дурманить беленой,
Как карфагенского слона перед войной.
Читайте также: