Бродский о крыме стихи

Обновлено: 04.10.2024

Бродский – автор одного из самых сильных крымских текстов в русской литературы. Это имеет вполне естественное объяснение. Поэзия есть «сопряжение далековатых идей», взрывное возникновение новых смыслов при соприкосновении различных и зачастую несовместимых культурных рядов.

В этом смысле, Крым сам по себе сплошная поэма: конфликт гор и моря, конфликт Греции и Скифии, конфликт Византии и Генуи, русских солдат и крымских татар. Здесь мимо древних греческих стен может проходить современный крейсер, а начав прогулку в I веке нашей эры, ты заканчиваешь её в XXI. Крым производит поэзию как кислород, порождая смысловые взрывы почти независимо от твоей воли.

Разумеется для Бродского Крым становится водопадом идей, образов и текстов. Именно Таврида – та «провинция у моря», где нужно жить, если выпало в Империи родиться. Происхождение античных мотивов у Бродского довольно прозрачно – они были как бы посредником между неприятной ему советской действительностью 50-70-х и естественной тягой поэзии к возвышенному.

О России той эпохи не просто было писать как о России, не подчиняясь правилам соцреализма и классового подхода. Можно было стать почвенником, но впечатления, которые формировали почвенническую литературу, лежали по большей части вне актуального для Бродского опыта за вычетом короткой северной ссылки. Хотя и впрямь — проведи он еще какое-то время в Норенской и мы, возможно, увидели бы Бродского, срастающегося с Рубцовым и Беловым.

Мир сформировавший Бродского был другим. Это был холодный и прекрасный мир имперского Петербурга. Мир александровского и николаевского ампира. Мир классицизма, гордо осуществленного в небывалом масштабе и роскоши среди балтийских болот. Мир эрмитажных статуй, киликов и гемм. В небольшой поэме «Вертумн» он встречает этого римского бога созревания плодов в Летнем Саду. Каждый петербуржец – априори антиковед средней классификации.

Детские впечатления Бродского связаны со стрелкой Васильевского острова, где в бывшем здании Биржи между ростральных колонн располагался Военно-морской музей, в котором работал его отец. Это место порождает одно из самых сильных эстетических переживаний на планете Земля. Это место — абсолют русской античности.

Разумеется, тут нельзя не вспомнить еще одного влюбленного в античность поэта – Мандельштама. Но для него античность – только один из поэтических игровых миров образованного европейца. Бродский погружается в реальную историческую античность по настоящему глубоко.

Античное было тем магнитом, на которое ловилось всё возвышенное, которое делало переносимой современность, не давало задохнуться в водке и матерке, не позволяло миру схлопнуться. Советский Союз метафоризированный через Римскую Империю становился хотя бы немного менее невыносимым. В конечном счете, античные тексты полны примеров безысходности, жестокости, несправедливости судьбы и невероятных превратностей.

Античность позволяет всему, чего коснется перо поэта, придать благородную патину исторической, а то и метафизической подлинности. Вспомним еще раз посмертную оду Жукову:

Блеском маневра о Ганнибале
Напоминавший средь волжских степей.
Кончивший дни свои глухо в опале,
Как Велизарий или Помпей.

Этим уподоблением сразу отменяется уместность всех обывательских разговоров о «трупами завалили», «ползал на коленях перед тираном» и т.д. Можно подумать Ганнибал щадил своих солдат, или Велизарий не сгибался в три погибели перед Юстинианом, коего Прокопий выставляет тираном. Жуков облаченный в тогу античного героя разом оказывается вне этой огоньковской и резунистской пошлости.

Антикизированное большое пространство для Бродского – Империя. Нет большего невежества, чем считать его критиком Империи, насмешником над Империей, врагом или оппонентом имперскости. Для Бродского Империя – пространственная данность, форма бытия, единственно мыслимая для поэта-классициста. Поэт не может покинуть Империю, он может только сменить одну империю на другую.

Империя – это политическая интерпретация живого скульптурного космоса. Его образ Империи как торса удивительно близок к интерпретации Шпенглером античного космоса как идеального скульптурного тела. Империя – это торс, иной раз лишившийся головы и руки, превратившийся в музейную реликвию, но от того не менее прекрасный.

Если вдруг забредаешь в каменную траву,
выглядящую в мраморе лучше, чем наяву,
иль замечаешь фавна, предавшегося возне
с нимфой, и оба в бронзе счастливее, чем во сне,
можешь выпустить посох из натруженных рук:
ты в Империи, друг.

Империя для Бродского – это, неизменно, Рим. Его переживание античности, как и положено для человека укушенного ампиром, — это всецело римское переживание. Хотя сам себя в римском имперском космосе он мыслит скорее греком (своеобразная метафора положения еврея в русском имперском космосе).

Античность, море и Империя для русского поэта в совокупности неизменно дают Крым. Если вы этого еще не поняли, - перечитайте Пушкина, к которому в своих крымских текстах Бродский обращается постоянно: «Октябрь уж наступил…» – «Октябрь, море поутру…».

Крым — постоянный источник вдохновения для Бродского, он отдыхает в домах творчества в Коктебеле, гуляет по ночной Ялте, гостит на даче Томашевских в Гурзуфе (кстати, вопреки подписи «Коктебель» стихотворение «С видом на море» описывает Гурзуф, о чем напоминает посвящение Ирине Медведевой).

На той же даче Томашевских два дня в марте 1969 года проведет и Александр Солженицын, уговорив Ирину Медведеву-Томашевскую начать писать «Стремя «Тихого Дона» (странно, что Лев Лосев в своем эссе «Солженицын и Бродский как соседи» не отметил этого удивительного вплоть до одной комнаты соседства).

Есть снятое в 1971 г. севастопольское фото Бродского на фоне знаменитого памятника и боевого корабля, если вдуматься, неудивительное для сына моряка, влюбленного в Империю и море («Как вспомню Военно-морской музей, Андреевский флаг — голубой крест на белом полотнище… Лучшего флага на свете вообще нет!»).

«Письма к римскому другу» — это письма из Крыма. Вопреки надписанию Марциалом, — насмешливая инверсия овидиевых писем с Понта. То, что для средиземноморской империи – жестокий крайний Север, то для северной Империи – благодатный юг: «И от Цезаря далеко, и от вьюги. Лебезить не нужно, трусить, торопиться…».

Здесь лежит купец из Азии. Толковым
был купцом он — деловит, но незаметен.
Умер быстро — лихорадка. По торговым
он делам сюда приплыл, а не за этим.

У меня этак короткая эпитафия рифмуется с другой, не менее поэтичной и тоже купеческой, из керченского лапидария:

«Я, по имени Диндиан, еще в расцвете юности плыл из священной Алибы, пытая счастье в мелкой торговле, и возле Киммерийской земли молодым завершил нити Мойр. Ни у могильного памятника над расцветшим первым пушком, ни у Матери-Земли нет ничего от умершего. Плывите, юноши! Плывите, мужи, где только светит солнце! Для всех людей завершение жизни — смерть!»

А вспоминая «дом гетер под городскую нашу стену» и их «цену за которую любили», я неизменно задаюсь вопросом – читал ли где-то Бродский при милый казус из жизни Херсонеса, когда командование римского гарнизона и совет греческого полиса не поделили доходов от херсонесского лупанария и дело пришлось разбирать наместнику, располагавшемуся аж в Мезии (современной Болгарии).

Только полным отчуждением русской интеллигенции от Крыма в эпоху его украинизации я могу объяснить тот факт, что крымский текст «Писем» так редко считывается нашими современниками, полагающими, что речь идет о некотором воображаемом имперском пространстве на Средиземном Море. Между тем, Бродский исключительно локально конкретен, педантично задавая координаты, впрочем и без того очевидные его тогдашним читателям:

Понт шумит за черной изгородью пиний.
Чье-то судно с ветром борется у мыса.
На рассохшейся скамейке — Старший Плиний.
Дрозд щебечет в шевелюре кипариса.

В Крыму Бродский нашел свою идеальную Империю – источник вдохновения, любования, победы над грустью.

Когда так много позади
всего, в особенности — горя,
поддержки чьей-нибудь не жди,
сядь в поезд, высадись у моря.

Оно обширнее. Оно
и глубже. Это превосходство —
не слишком радостное. Но
уж если чувствовать сиротство,
то лучше в тех местах, чей вид
волнует, нежели язвит.

Невозможно себе представить его сегодня выступающим за пребывание этого сколка империи в сальном гузне гетманов-вертухаев. Это было бы таким унижением всей поэзии Бродского от её дерзкого начала и до не менее дерзкого финала, что после этого пришлось бы говорить о поэтическом самоубийстве. Перед таким выбором провидение Бродского не поставило. Однако Бродский оставил ясные координаты – где бы он находился, руководствуясь логикой своего поэтического мира.

Развитое чувство долга перед русской поэтической традицией вряд ли бы позволило ему дезертировать тогда, когда отвратительное бегство из языка Пушкина в «сад Меттерниха» грозило бы превратить в развалины лучшее из пространств его Империи.

Вот мнение одного из его ближайших друзей — Евгения Рейна, высказанное в интервью не где-нибудь, а на Радио «Свобода».

Читайте также: