Откуда цитата не ругайся сказал доббин

Обновлено: 21.11.2024

Драка Кафа с Доббином и неожиданный исход этого поединка надолго останутся в памяти каждого, кто воспитывался в знаменитой школе доктора Порки. Последний из упомянутых юношей (к нему иначе и не обращались, как: «Эй ты, Доббин!», или: «Ну ты, Доббин!», прибавляя всякие прозвища, свидетельствовавшие о мальчишеском презрении) был самым тихим, самым неуклюжим и, но видимости, самым тупым среди юных джентльменов, обучавшихся у доктора Порки. Отец его был бакалейщиком в Лондоне. Носились слухи, будто мальчика приняли в заведение доктора Порки на так называемых «началах взаимности», – иными словами, расходы по содержанию и обучению малолетнего Уильяма возмещались его отцом не деньгами, а натурой. Так он и обретался там – можно сказать, на самом дне школьного общества, – чувствуя себя последним из последних в грубых своих плисовых штанах и куртке, которая чуть не расползалась по швам на его ширококостном теле, являя собой нечто равнозначное стольким-то фунтам чаю, свечей, сахара, мыла, чернослива (который лишь в весьма умеренной пропорции шел на пудинги для воспитанников заведения) и разной другой бакалеи. Роковым для юного Доббина оказался тот день, когда один из самых младших школьников, бежавших потихоньку в город в недозволенную экспедицию за миндалем в сахаре и копченой колбасой, обнаружил фургон с надписью: «Доббин и Радж, торговля бакалейными товарами и растительными маслами, Темз-стрит, Лондон», с которого выгружали у директорского подъезда разные товары, составлявшие специальность этой фирмы.
После этого юный Доббин уже не знал покоя. На него постоянно сыпались ужаснейшие, беспощадные насмешки. «Эй, Доббин! – кричал какой-нибудь озорник. – Приятные известия в газетах! Цены на сахар поднимаются, милейший!» Другой предлагал решить задачу: «Если фунт сальных свечей стоит семь с половиной пенсов, то сколько должен стоить Доббин?» Такие замечания сопровождались дружным ревом юных сорванцов, надзирателей и вообще всех, кто искренне думал, что розничная торговля – постыдное и позорное занятие, заслуживающее презрения и насмешек со стороны порядочного джентльмена.
«Твой папенька, Осборн, ведь тоже купец!» – заметил как-то Доббин, оставшись с глазу на глаз с тем именно мальчуганом, который и навлек на него всю эту бурю. Но тот отвечал надменно: «Мой папенька джентльмен и ездит в собственной карете!» После чего мистер Уильям Доббин забился в самый дальний сарай на школьном дворе, где и провел половину праздничного дня в глубокой тоске и унынии. Кто из нас не помнит таких часов горькой-горькой детской печали? Кто так чувствует несправедливость, кто весь сжимается от пренебрежения, кто с такой болезненной остротой воспринимает всякую обиду и с такой пылкой признательностью отвечает на ласку, как не великодушный мальчик? И сколько таких благородных душ вы коверкаете, уродуете, обрекаете на муки из-за слабых успехов в арифметике или убогой латыни?
Так и Уильям Доббин из-за неспособности к усвоению начал названного языка, изложенных в замечательном «Итонском учебнике латинской грамматики», был обречен прозябать среди самых худших учеников доктора Порки и постоянно подвергался глумлениям со стороны одетых в переднички румяных малышей, когда шел рядом с ними в тесных плисовых штанах, с опущенным долу застывшим взглядом, с истрепанным букварем в руке, чувствуя себя среди них каким-то великаном. Все от мала до велика потешались над ним: ушивали ему эти плисовые штаны, и без того узкие, подрезали ремни на его кровати, опрокидывали ведра и скамейки, чтобы он, падая через них, ушибал себе ноги, что он выполнял неукоснительно, посылали ему пакеты, в которых, когда их открывали, оказывались отцовские мыло и свечи. Не было ни одного самого маленького мальчика, который не измывался бы и не потешался бы над Доббином. И все это он терпеливо сносил, безгласный и несчастный.
Каф, напротив, был главным коноводом и щеголем в школе Порки. Он тайком приносил в спальню вино. Он дрался с городскими мальчишками. По субботам за ним присылали его собственного пони, чтобы взять молодого хозяина домой. У него в комнате стояли сапоги с отворотами, в которых он охотился во время каникул. У него были золотые часы с репетицией, и он нюхал табак не хуже самого доктора Порки. Он бывал в опере и судил о достоинствах главнейших артистов, предпочитая мистера Кипа мистеру Кемблу. Он мог за один час вызубрить сорок латинских стихов. Он умел сочинять французские вирши. Да чего только он не знал, чего только не умел! Говорили, будто сам доктор его побаивается.
Признанный король школы, Каф правил своими подданными и помыкал ими, как непререкаемый владыка. Тот чистил ему сапоги, этот поджаривал ломтики хлеба, другие прислуживали ему и в течение всего лета подавали мячи при игре в крикет. «Сливу», иначе говоря, Доббина, он особенно презирал и ни разу даже не обратился к нему по-человечески, ограничиваясь насмешками и издевательствами. Однажды между обоими молодыми джентльменами произошла с глазу на глаз небольшая стычка. Слива сидел в одиночестве, трудясь над письмом к своим домашним, когда Каф, войдя в классную, приказал ему сбегать по какому-то поручению, предметом коего были, по-видимому, пирожные.
– Не могу, – говорит Доббин, – мне нужно закончить письмо.
– Ах, ты не можешь? – говорит мистер Каф, выхватывая у него из рук этот документ (в котором было бог весть сколько помарок, поправок и ошибок, но на который было потрачено немало дум, стараний и слез: бедный мальчик писал матери, безумно его любившей, хотя она и была только женой бакалейщика и жила в комнате за лавкой на Темз-стрит). – Не можешь? – говорит мистер Каф, – А почему, например? Не успеешь, что ли, написать своей бабке Сливе завтра?
– Не ругайся! – сказал Доббин, в волнении вскакивая с парты.
– Ну, что же, сэр, пойдете вы? – гаркнул школьный петушок.
– Положи письмо, – отвечал Доббин, – джентльмены не читают чужих писем!
– Я спрашиваю тебя, пойдешь ты наконец?
– Нет, не пойду! Не дерись, не то в лепешку расшибу! – заорал Доббин, бросаясь к свинцовой чернильнице с таким яростным видом, что мистер Каф приостановился, спустил засученные было обшлага, сунул руки в карманы и удалился прочь с презрительной гримасой. Но с тех пор он никогда не связывался с сыном бакалейщика, хотя, надо сказать правду, всегда отзывался о нем презрительно за его спиной.
Спустя некоторое время после этого столкновения случилось так, что мистер Каф в один ясный солнечный день оказался поблизости от бедняги Уильяма Доббипа, который лежал под деревом на школьном дворе, углубившись в свои любимые «Сказки Тысячи и одной ночи», вдали от всех остальных школьников, предававшихся разнообразным забавам, – совершенно одинокий и почти счастливый. Если бы люди предоставляли детей самим себе, если бы учителя перестали донимать их, если бы родители не настаивали на руководстве их мыслями и на обуздании их чувств, – ибо эти мысли и чувства являются для всех тайной (много ли, в сущности, вы или я знаем друг о друге, о наших детях, о наших отцах, о наших соседях? А насколько же более прекрасны и священны мысли бедного мальчугана или девочки, которыми вы беретесь управлять, чем мысли той тупой и испорченной светом особы, что ими руководит!), – если бы, говорю я, родители и учителя почаще оставляли детей в покое, то особого вреда от этого не произошло бы, хотя латыни, возможно, было бы усвоено поменьше.
Итак, Уильям Доббин позабыл весь мир и вместе с Синдбадом Мореходом был далеко-далеко в Долине Алмазов или с принцем Ахметом и феей Перибану в той удивительной пещере, где принц нашел ее и куда все мы охотно совершили бы экскурсию, как вдруг пронзительные вопли, похожие на детский плач, пробудили его от чудных грез. Подняв голову, он увидел перед собой Кафа, избивавшего маленького мальчика.
Это был мальчуган, наболтавший о фургоне. Но Доббин не был злопамятен, в особенности по отношению к маленьким и слабым.
– Как вы смели, сэр, разбить бутылку? – кричал Каф маленькому сорванцу, размахивая над его головой желтой крикетной битой.
Мальчику было приказано перелезть через школьную ограду (в известном местечке, где сверху было удалено битое стекло, а в кирпичной кладке проделаны удобные ступеньки), сбегать за четверть мили, приобрести в кредит пинту лимонаду с ромом и под носом у всех докторских караульщиков тем же путем вернуться на школьный двор. При совершении этого подвига малыш поскользнулся, бутылка выпала у него из рук и разбилась, лимонад разлился, пострадали панталоны, и он предстал перед своим властелином, весь дрожа в предвидении заслуженной расплаты, хотя и ни в чем не повинный.
– Как посмели вы, сэр, разбить ее? – кричал Каф. – Ах ты, мерзкий воришка! Вылакал весь лимонад, а теперь врешь, что разбил бутылку. Ну-ка, протяни руку!
Палка тяжело опустилась на руку ребенка. Раздался крик. Доббип поднял голову. Фея Перибану исчезла в глубине пещеры вместе с принцем Ахметом; птица Рох подхватила Синдбада Морехода и унесла из Долины Алмазов далеко в облака, и перед честным Уильямом снова были будни: здоровенный малый лупил мальчугана ни за что ни про что.
– Давай другую руку, – рычал Каф на своего маленького школьного товарища, у которого все лицо перекосилось от боли.
Доббин встрепенулся, все мышцы его напряглись под узким старым платьем.
– Получай, чертенок! – закричал мистер Каф, и палка опять опустилась на детскую руку. Не ужасайтесь, дорогие леди, каждый школьник проходит через это. По всей вероятности, ваши дети тоже будут колотить других или получать от них трепку. Еще удар – но тут вмешался Доббин.
Не могу сказать, что на него нашло. Мучительство в школах так же узаконено, как и кнут в России. Пожалуй, даже не по-джентльменски (в известном смысле) препятствовать этому. Быть может, безрассудная душа Доббина возмутилась против такого проявления тиранства, а может быть, он поддался сладостному чувству мести и жаждал помериться силами с этим непревзойденным драчуном и тираном, который завладел здесь всей славой, гордостью и величием, развевающимися знаменами, барабанным боем и приветственными кликами солдат. Каковы бы ни были его побуждения, но только он вскочил на ноги и крикнул:
– Довольно, Каф, перестань мучить ребенка. или я тебе.
– Или ты что? – спросил Каф, изумленный таким вмешательством, – Ну, подставляй руку, гаденыш!
– Я тебя так вздую, что ты своих не узнаешь! – отвечал Доббин на первую часть фразы Кафа, и маленький Осборн, захлебываясь от слез, с удивлением и недоверием воззрился на чудесного рыцаря, внезапно явившегося на его защиту. Да и Каф был поражен не меньше. Вообразите себе нашего блаженной памяти монарха Георга III, когда он услышал весть о восстании североамериканских колоний; представьте себе наглого Голиафа, когда вышел вперед маленький Давид и вызвал его на поединок, – и вам станут понятны чувства мистера Реджинальда Кафа, когда такое единоборство было ему предложено.
– После уроков, – ответствовал он, но сперва внушительно помолчал и смерил противника взглядом, казалось, говорившим: «Пиши завещанье и не забудь сообщить друзьям свою последнюю волю!»
– Идет! – сказал Доббин. – А ты, Осборн, будешь моим секундантом.
– Как хочешь, – отвечал маленький Осборн: его папенька, видите ли, разъезжал в собственном экипаже, и потому он несколько стыдился своего заступника.
И в самом деле, когда настал час поединка, он, чуть ли не стыдясь, сказал: «Валяй, Слива!» – и никто из присутствовавших мальчиков не издал этого поощрительного возгласа в течение первых двух или трех раундов сей знаменитой схватки. В начале ее великий знаток своего дела Каф, с презрительной улыбкой на лице, изящный и веселый, словно он был на балу, осыпал своего противника ударами и трижды подряд сбил с ног злополучного поборника правды. При каждом его падении раздавались радостные крики, и всякий добивался чести предложить победителю для отдыха свое колено.
«Ну и вздует же меня Каф, когда все это кончится», – думал юный Осборн, помогая своему защитнику встать на ноги.
– Лучше сдавайся, – шепнул он Доббину, – велика беда лупцовка! Ты же знаешь, Слива, я уже привык!
Но Слива, дрожа всем телом, с раздувающимися от ярости ноздрями, оттолкнул своего маленького секунданта и в четвертый раз ринулся в бой.
Не имея понятия о том, как надо отражать сыпавшиеся на него удары, – а Каф все три раза нападал первый, не давая противнику времени нанести удар, – Слива решил перейти в атаку и, будучи левшой, пустил в ход именно левую руку, закатив изо всех сил две затрещины: одну в левый глаз мистера Кафа, а другую в его красивый римский нос.

Следующая цитата

Изучайте английский язык с помощью параллельного текста книги "Ярмарка тщеславия". Метод интервальных повторений для пополнения словарного запаса английских слов. Встроенный словарь. Аналог метода Ильи Франка по изучению английского языка. Всего 810 книг и 2527 познавательных видеороликов в бесплатном доступе.

He could make French poetry.

Он умел сочинять французские вирши.

What else didn't he know, or couldn't he do?

Да чего только он не знал, чего только не умел!

They said even the Doctor himself was afraid of him.

Говорили, будто сам доктор его побаивается.

Cuff, the unquestioned king of the school, ruled over his subjects, and bullied them, with splendid superiority.

Признанный король школы, Каф правил своими подданными и помыкал ими, как непререкаемый владыка.

This one blacked his shoes: that toasted his bread, others would fag out, and give him balls at cricket during whole summer afternoons.

Тот чистил ему сапоги, этот поджаривал ломтики хлеба, другие прислуживали ему и в течение всего лета подавали мячи при игре в крикет.

"Figs" was the fellow whom he despised most, and with whom, though always abusing him, and sneering at him, he scarcely ever condescended to hold personal communication.

"Сливу", иначе говоря, Доббина, он особенно презирал и ни разу даже не обратился к нему по-человечески, ограничиваясь насмешками и издевательствами.

One day in private, the two young gentlemen had had a difference.

Однажды между обоими молодыми джентльменами произошла с глазу на глаз небольшая стычка.

Figs, alone in the schoolroom, was blundering over a home letter; when Cuff, entering, bade him go upon some message, of which tarts were probably the subject.

Слива сидел в одиночестве, трудясь над письмом к своим домашним, когда Каф, войдя в классную, приказал ему сбегать по какому-то поручению, предметом коего были, по-видимому, пирожные.

"I can't," says Dobbin;
"I want to finish my letter."

- Не могу, - говорит Доббин, - мне нужно закончить письмо.

"You CAN'T?" says Mr. Cuff, laying hold of that document (in which many words were scratched out, many were mis-spelt, on which had been spent I don't know how much thought, and labour, and tears; for the poor fellow was writing to his mother, who was fond of him, although she was a grocer's wife, and lived in a back parlour in Thames Street).

- Ах, ты не можешь? - говорит мистер Каф, выхватывая у него из рук этот документ (в котором было бог весть сколько помарок, поправок и ошибок, но на который было потрачено немало дум, стараний и слез: бедный мальчик писал матери, безумно его любившей, хотя она и была только женой бакалейщика и жила в комнате за лавкой на Темз-стрит).

"You CAN'T?" says Mr. Cuff:
"I should like to know why, pray?

- Не можешь? - говорит мистер Каф, - А почему, например?

Can't you write to old Mother Figs to-morrow?"

Не успеешь, что ли, написать своей бабке Сливе завтра?

"Don't call names," Dobbin said, getting off the bench very nervous.

- Не ругайся! - сказал Доббин, в волнении вскакивая с парты.

"Well, sir, will you go?" crowed the cock of the school.

- Ну, что же, сэр, пойдете вы? - гаркнул школьный петушок.

"Put down the letter," Dobbin replied; "no gentleman readth letterth."

- Положи письмо, - отвечал Доббин, - джентльмены не читают чужих писем!

"Well, NOW will you go?" says the other.

- Я спрашиваю тебя, пойдешь ты наконец?

"No, I won't.

- Нет, не пойду!

Don't strike, or I'll THMASH you," roars out Dobbin, springing to a leaden inkstand, and looking so wicked, that Mr. Cuff paused, turned down his coat sleeves again, put his hands into his pockets, and walked away with a sneer.

Не дерись, не то в лепешку расшибу! - заорал Доббин, бросаясь к свинцовой чернильнице с таким яростным видом, что мистер Каф приостановился, спустил засученные было обшлага, сунул руки в карманы и удалился прочь с презрительной гримасой.

But he never meddled.personally with the grocer's boy after that; though we must do him the justice to say he always spoke of Mr. Dobbin with con- tempt behind his back.

Но с тех пор он никогда не связывался с сыном бакалейщика, хотя, надо сказать правду, всегда отзывался о нем презрительно за его спиной.

Следующая цитата

— Ах вы, проказник! Ну, дайте же мне послушать, как вы поете!

— Я? Нет, спойте вы, мисс Шарп. Дорогая мисс Шарп, спойте, пожалуйста!

— В другой раз, мистер Седли, — ответила Ребекка со вздохом. — Мне сегодня не поется; да к тому же надо кончить кошелек. Не поможете ли вы мне, мистер Седли? — И мистер Джозеф Седли, чиновник Ост-Индской компании, не успел даже спросить, чем он может помочь, как уже оказался сидящим tête-à-tête[9] с молодой девицей, на которую бросал убийственные взгляды. Руки его были протянуты к ней, словно бы с мольбою, а на пальцах был надет моток шелка, который Ребекка принялась разматывать.

В этой романтической позе Осборн и Эмилия застали интересную парочку, вернувшись в гостиную с известием, что завтрак подан. Шелк был уже намотан на картон, но мистер Джоз еще не произнес ни слова.

— Я уверена, милочка, вечером он объяснится, — сказала Эмилия, сжимая подруге руку.

А Седли, посовещавшись с самим собою, мысленно произнес:

— Черт возьми, в Воксхолле я сделаю ей предложение!

Драка Кафа с Доббином и неожиданный исход этого поединка надолго останутся в памяти каждого, кто воспитывался в знаменитой школе доктора Порки. Последний из упомянутых юношей (к нему иначе и не обращались, как: «Эй ты, Доббин!», или: «Ну ты, Доббин!», прибавляя всякие прозвища, свидетельствовавшие о мальчишеском презрении) был самым тихим, самым неуклюжим и, по видимости, самым тупым среди юных джентльменов, обучавшихся у доктора Порки. Отец его был бакалейщиком в Лондоне. Носились слухи, будто мальчика приняли в заведение доктора Порки на так называемых «началах взаимности», — иными словами, расходы по содержанию и обучению малолетнего Уильяма возмещались его отцом не деньгами, а натурой. Так он и обретался там — можно сказать, на самом дне школьного общества, — чувствуя себя последним из последних в грубых своих плисовых штанах и куртке, которая чуть не расползалась по швам на его ширококостном теле, являя собой нечто равнозначное стольким-то фунтам чаю, свечей, сахара, мыла, чернослива (который лишь в весьма умеренной пропорции шел на пудинги для воспитанников заведения) и разной другой бакалеи. Роковым для юного Доббина оказался тот день, когда один из самых младших школьников, бежавших потихоньку в город в недозволенную экспедицию за миндалем в сахаре и копченой колбасой, обнаружил фургон с надписью: «Доббин и Радж, торговля бакалейными товарами и растительными маслами, Темз-стрит, Лондон», с которого выгружали у директорского подъезда разные товары, составлявшие специальность этой фирмы.

После этого юный Доббин уже не знал покоя. На него постоянно сыпались ужаснейшие, беспощадные насмешки. «Эй, Доббин! — кричал какой-нибудь озорник. — Приятные известия в газетах! Цены на сахар поднимаются, милейший!» Другой предлагал решить задачу: «Если фунт сальных свечей стоит семь с половиной пенсов, то сколько должен стоить Доббин?» Такие замечания сопровождались дружным ревом юных сорванцов, надзирателей и вообще всех, кто искренне думал, что розничная торговля — постыдное и позорное занятие, заслуживающее презрения и насмешек со стороны порядочного джентльмена.

«Твой папенька, Осборн, ведь тоже купец!» — заметил как-то Доббин, оставшись с глазу на глаз с тем именно мальчуганом, который и навлек на него всю эту бурю. Но тот отвечал надменно: «Мой папенька джентльмен и ездит в собственной карете!» После чего мистер Уильям Доббин забился в самый дальний сарай на школьном дворе, где и провел половину праздничного дня в глубокой тоске и унынии. Кто из нас не помнит таких часов горькой-горькой детской печали? Кто так чувствует несправедливость, кто весь сжимается от пренебрежения, кто с такой болезненной остротой воспринимает всякую обиду и с такой пылкой признательностью отвечает на ласку, как не великодушный мальчик? И сколько таких благородных душ вы коверкаете, уродуете, обрекаете на муки из-за слабых успехов в арифметике или убогой латыни.

Так и Уильям Доббин из-за неспособности к усвоению начал названного языка, изложенных в замечательном «Итонском учебнике латинской грамматики», был обречен прозябать среди самых худших учеников доктора Порки и постоянно подвергался глумлениям со стороны одетых в переднички румяных малышей, когда шел рядом с ними в тесных плисовых штанах, с опущенным долу застывшим взглядом, с истрепанным букварем в руке, чувствуя себя среди них каким-то великаном. Все от мала до велика потешались над ним: ушивали ему эти плисовые штаны, и без того узкие, подрезали ремни на его кровати, опрокидывали ведра и скамейки, чтобы он, падая через них, ушибал себе ноги, что он выполнял неукоснительно, посылали ему пакеты, в которых, когда их открывали, оказывались отцовские мыло и свечи. Не было ни одного самого маленького мальчика, который не измывался бы и не потешался бы над Доббином. И все это он терпеливо сносил, безгласный и несчастный.

Закрыть Как отключить рекламу?

Каф, напротив, был главным коноводом и щеголем в школе Порки. Он тайком приносил в спальню вино. Он дрался с городскими мальчишками. По субботам за ним присылали его собственного пони, чтобы взять молодого хозяина домой. У него в комнате стояли сапоги с отворотами, в которых он охотился во время каникул. У него были золотые часы с репетицией, и он нюхал табак не хуже самого доктора Порки… Он бывал в опере и судил о достоинствах главнейших артистов, предпочитая мистера Кина мистеру Кемблу . Он мог за один час вызубрить сорок латинских стихов. Он умел сочинять французские вирши. Да чего только он не знал, чего только не умел! Говорили, будто сам доктор его побаивается.

Признанный король школы, Каф правил своими подданными и помыкал ими, как непререкаемый владыка. Тот чистил ему сапоги, этот поджаривал ломтики хлеба, другие прислуживали ему и в течение всего лета подавали мячи при игре в крикет. «Сливу», иначе говоря, Доббина, он особенно презирал и ни разу даже не обратился к нему по-человечески, ограничиваясь насмешками и издевательствами.

Однажды между обоими молодыми джентльменами произошла с глазу на глаз небольшая стычка. Слива сидел в одиночестве, трудясь над письмом к своим домашним, когда Каф, войдя в классную, приказал ему сбегать по какому-то поручению, предметом коего были, по-видимому, пирожные.

— Не могу, — говорит Доббин, — мне нужно закончить письмо.

— Ах, ты не можешь? — говорит мистер Каф, выхватывая у него из рук этот документ (в котором было бог весть сколько помарок, поправок и ошибок, но на который было потрачено немало дум, стараний и слез: бедный мальчик писал матери, безумно его любившей, хотя она и была только женой бакалейщика и жила в комнате за лавкой на Темз-стрит). — Не можешь? — говорит мистер Каф. — А почему, например? Не успеешь, что ли, написать своей бабке Сливе завтра?

— Не ругайся! — сказал Доббин, в волнении вскакивая с парты.

— Ну, что же, сэр, пойдете вы? — гаркнул школьный петушок.

— Положи письмо, — отвечал Доббин, — джентльмены не читают чужих писем!

— Я спрашиваю тебя, пойдешь ты наконец?

— Нет, не пойду! Не дерись, не то в лепешку расшибу! — заорал Доббин, бросаясь к свинцовой чернильнице с таким яростным видом, что мистер Каф приостановился, спустил засученные было обшлага, сунул руки в карманы и удалился прочь с презрительной гримасой. Но с тех пор он никогда не связывался с сыном бакалейщика, хотя, надо сказать правду, всегда отзывался о нем презрительно за его спиной.

Спустя некоторое время после этого столкновения случилось так, что мистер Каф в один ясный солнечный день оказался поблизости от бедняги Уильяма Доббина, который лежал под деревом на школьном дворе, углубившись в свои любимые «Сказки Тысячи и одной ночи», вдали от всех остальных школьников, предававшихся разнообразным забавам, — совершенно одинокий и почти счастливый. Если бы люди предоставляли детей самим себе, если бы учителя перестали донимать их, если бы родители не настаивали на руководстве их мыслями и на обуздании их чувств, — ибо эти мысли и чувства являются для всех тайной (много ли, в сущности, вы или я знаем друг о друге, о наших детях, о наших отцах, о наших соседях? А насколько же более прекрасны и священны мысли бедного мальчугана или девочки, которыми вы беретесь управлять, чем мысли той тупой и испорченной светом особы, что ими руководит!), — если бы, говорю я, родители и учителя почаще оставляли детей в покое, то особого вреда от этого не произошло бы, хотя латыни, возможно, было бы усвоено поменьше.

Следующая цитата

"Фигура Доббина, хоть и неуклюжая с виду, пляшет преестественно и презабавно"
Эта и последующие цитаты из произведения Теккерея "Ярмарка Тщеславия"

Итак. Сейчас я буду бродить по страницам "романа без героя". И не просто так. Я хочу описать одного из персонажей, Уильяма Доббина, который неуклюже шагнул в мою жизнь, заняв в ней место одного из любимых книжных героев.
В 'Ярмарке Тщеславия' Уильям Доббин скорее второстепенный персонаж, хотя и встречаются версии, что он главный герой. Тут уже пусть каждый решает для себя.Уильям играет весьма важную роль в судьбе леди Эмилии - прелестной девушки, чьё сердечко не знает людских пороков(что однако не делает её героиней романа или же ангелом и эдакой идеальной девушкой).
Для меня же Доббин, эта 'старая кляча'(если верить его фамилии), этот неказистый мужчина с большими руками и ногами, верный друг с честными глазами, добрый майор Пряник, Бамбуковая Трость и просто прекрасный человек стал самым главным и самым любимым героем романа. Именно героем , потому что его дела(да и сама жизнь) вполне заслуживают подобного статуса. Так что смею сказать, что в моих глазах "роман без героя" таковым не являлся.
Как Уильям полюбил Эмилию с первого взгляда, так и я полюбила Пряника с первой главы. Впервые заглянув на Ярмарку, он был ещё мальчиком, но уже тогда меня заинтересовал своим усердием. Он не желал славы, но стремился добиться справедливости, забывал о себе ради спасения других и плевал на положение в обществе. После Доббин появился уже военным. Он слушал болтовню своего друга Осборна и ожидал знакомства с невестой приятеля. Но кто знал, что как только милый Доб увидит Эмилию, - он полюбит её всем сердцем? Юноша долго не говорил о своих чувствах. Прошло много лет, и он стал мужчиной, прежде чем решился открыть свои чувства. До этого же он опекал как друга, так и Эмми. Он творил добро, но молчал об этом, терпел незаслуженные упрёки и оскорбления, учился хитрить. Вы думаете, что он желал заполучить Эмилию? Что вы! Уильям и не думал мечтать об этом! Ведь он был способен на великие свершения для кого угодно, кроме самого себя. Он лишь хотел, чтобы лицо его возлюбленной светилось счастьем. И лишь когда Осборн пал в бою, лишь тогда и только тогда Доббин стал лелеять мысль о том, что хотел бы сделать вдову своею женой. Но она не замечала его. Даже упрекнула однажды в том, что он мало для неё сделал. Да что знала Эмилия о трудах Уилла? Кто содержал её и сына? Кто помирил с отцом погибшего мужа? Кто был добрым крёстным и майором Пряником? Кто сделал из испорченного маленького Джорджи достойного и смиренного юношу? Она так и не узнала всей правды, так как благородному влюблённому не хотелось обременять её чувством вины. Ибо:
"Ему же нравилось, так сказать, бросаться в воду, когда Эмилия кричала: "Доббин, гоп!" - и трусить за нею рысцой, держа в зубах её ридикюль".
Уильям нисколько не обижался, когда его оскорбляли. Причём, оскорбляли незаслуженно. Но попробуй кто-либо сказать грубое слово в адрес Джорджа или Эмилии. Доббин ни разу не очернил память Джорджа. Ни разу! А как он хлопотал, чтобы помирить Эмилию с отцом Джорджа.
Стоит заметить, что Доббина любили все, кто с ним общался более одного раза.
"Наш майор завоевал себе такую популярность на борту "Ремчандера", что, когда они с мистером Седли спускались в долгожданный баркас, который должен был увезти их с корабля, весь экипаж - матросы и офицеры во главе с самим капитаном Брэгом - прокричал троекратное "ура" в честь майора Доббина, а он в ответ только густо покраснел и втянул голову в плечи."
Его оценила даже негодница Бекки. Пусть она и боялась его поначалу из-за слишком честных глаз, но в конце пожелала себе такого мужа. С таким умом и таким сердцем!
Отдельного внимания заслуживает эпизод с фортепьяно. Инструмент был куплен тогда ещё капитаном Доббином для Эмилии, но та решила, что это подарок Джорджа. Потому так дорожила инструментом. До того момента как
Когда носильщики стали перетаскивать старый музыкальный ящик и Эмилия распорядилась поставить его в вышеупомянутую комнату, Доббин пришел в полный восторг.
- Я рад, что вы его сохранили, - сказал он прочувствованным голосом. - Я боялся, что вы к нему равнодушны.
- Я ценю его выше всего, что у меня есть на свете, - отвечала Эмилия.
- Правда, Эмилия? - воскликнул майор Доббин.
Дело в том, что так как он сам его купил, хотя никогда не говорил об этом, то ему и в голову не приходило, что Эмми может подумать о каком-либо ином покупателе. Доббин воображал, что Эмилии известно, кто сделал ей этот подарок.
- Правда, Эмилия? - сказал он, и вопрос, самый важный из всех вопросов, уже готов был сорваться с его уст, когда
Эмми ответила:
- Да может ли быть иначе? Разве это не его подарок!
- Я не знал, - промолвил бедный старый Доб, и лицо его омрачилось.
Эмми в то время не заметила этого обстоятельства; не обратила она внимания и на то, как опечалился честный Доббин. Но потом она призадумалась. И тут у нее внезапно явилась мысль, причинившая ей невыносимую боль и страдание. Это Уильям подарил ей фортепьяно, а не Джордж, как она воображала! Это не был подарок Джорджа, единственный, который она думала, что получила от своего жениха и который ценила превыше всего, - самая драгоценная ее реликвия и сокровище. Она рассказывала ему о Джордже, играла на нем самые любимые пьесы мужа, просиживала за ним вечерние часы, по мере своих скромных сил и умения извлекая из его клавиш меланхоличные аккорды, и плакала над ним в тишине. И вот оказывается, что это не память о Джордже. Инструмент утратил для нее всякую цену. В первый же раз, когда старик Седли попросил дочь поиграть, она сказала, что фортепьяно отчаянно расстроено, что у нее болит голова, что вообще она не может играть. Затем, по своему обыкновению, она стала упрекать себя за взбалмошность и неблагодарность и решила вознаградить честного Уильяма за ту обиду, которую она хотя и не высказала ему, но нанесла его фортепьяно. Несколько дней спустя, когда она сидела в гостиной, где Джоз с большим комфортом спал после обеда, Эмилия произнесла дрогнувшим голосом, обращаясь к майору Доббину:
- Мне нужно попросить у вас прощения за одну вещь.
- За что? - спросил тот.
- За это. за маленькое фортепьяно. Я не поблагодарила вас, когда вы мне его подарили. много, много лет тому назад, когда я еще не была замужем. Я думала, что мне его подарил кто-то другой. Спасибо, Уильям.
Она протянула ему руку, но сердце у бедняжки обливалось кровью, а что касается глаз, то они, конечно, принялись за
обычную свою работу.

Любовь к Джорджу настолько ослепила Эмми, что она вела себя в высшей мере эгоистично, заставляя Доббина страдать год за годом. Но он неизменно шёл за ней, хотя и хотел всё бросить однажды, а после действительно бросил. Она помыкала бедным Уильямом, испытывая к нему благодарность, но не понимая, что она делает не так. Ведь если кто и жесток, то Уильям! Ведь он желает, чтобы Эмми опорочила своего Джорджа, своего ангела, который с укором смотрит на неё с небес.
Сын Эмилии, маленький Джорджи, обожал майора. Да, тогда уже майора. Его манили рассказы военного, притягивали честность, благородство и обширные знания. Испорченное дитя пыталось было понукать стариной Добом, но потерпело фиаско. А потому мальчишка стал любить Уильяма ещё больше. И привязанность эта была взаимной. Уилл был так близок с семейством Осборнов-Седли, что Эмилию однажды даже назвали миссис Доббин.
"Майор был другом дома- другом старика Седли, другом Эмми, другом Джорджи, советником и помощником Джоза."
Однако же негоже заканчивать историю Доббина в подобном ключе, потому однажды (отчасти спасибо Бекки) он устал и удалился
- Не моя вчерашняя речь взволновала вас, - продолжал Доббин. - Это только предлог, Эмилия, или я зря любил вас и наблюдал за вами пятнадцать лет! Разве я не научился за это время читать ваши чувства и заглядывать в ваши мысли? Я знаю, на что способно ваше сердце: оно может быть верным воспоминанию и лелеять мечту, но оно не способно чувствовать такую привязанность, какая была бы достойным ответом на мою любовь и какой я мог бы добиться от женщины более великодушной. Нет, вы не стоите любви, которую я вам дарил! Я всегда знал, что награда, ради которой я бился всю жизнь, не стоит труда; что я был просто глупцом и фантазером, выменивавшим всю свою верность и пыл на жалкие остатки вашей любви. Я прекращаю этот торг и удаляюсь. Я вас ни в чем не виню. Вы очень добры и сделали все, что было в ваших силах. Но вы не могли. не могли подняться до той привязанности, которую я питал к вам и которую с гордостью разделила бы более возвышенная душа. Прощайте, Эмилия! Я наблюдал за вашей борьбой. Надо ее кончать: мы оба от нее устали.
Эмилия стояла безмолвная, испуганная тем, как внезапно Уильям разорвал цепи, которыми она его удерживала, и заявил о своей независимости и превосходстве. Он так долго был у ее ног, что бедняжка привыкла попирать его. Ей не хотелось выходить за него замуж, но хотелось его сохранить. Ей не хотелось ничего ему давать, но хотелось, чтобы он отдавал ей все. Такие сделки нередко заключаются в любви
.
Заметьте, не он недостоин её, а она недостойна его любви. И он прав, бесконечно прав.
А после майор уехал. Маленький Джорджи рыдал, глядя вслед экипажу. А что же Эмилия? Она вдруг поняла, насколько ей плохо, когда рядом нет Доббина. Она впала в депрессию, запрятав в секретный ящичек забытые Добом перчатки и книги. Говорила сыну без конца, какой Уильям хороший. А в итоге тайком написала и отправила письмо.
В тот же день произошло крушение кумира. Эмми узнала (единственный хороший поступок Бекки за весь роман), что её муж хотел бросить бедняжку за день до своей смерти. И тогда её озарило:
"Теперь ничто мне не мешает. Я могу любить его теперь всем сердцем. О, я буду, буду любить его, только бы он мне позволил, только бы простил меня!" Думается мне, что это чувство затопило все другие, волновавшие её нежное сердечко."
И когда Бекки стала требовать написать Бамбуковой Трости письмо - Эмми созналась, что уже сделала это утром.
Через три дня приехал Доббин. Эмилия просила у него прощения, целовала руки. И он простил. Вскоре они обвенчались. Уильям ушёл в отставку и посвятил себя семье.
Что я могу ещё сказать? Доб не был красавцем. Он был слишком высок, неказист и неуклюж. Его руки и ноги были слишком большими. После лихорадки его лицо приняло нездоровый оттенок. Но его любили в полку, а после и в обществе. Он был единственным мужчиной, на кого не действовали чары Бекки. При первой же встрече она отвела глаза, не в силах противостоять его прямому и честному взгляду.
Уильям Доббин является образцом преданности. Возможно, вы посчитаете его скучным, но я не соглашусь. Посчитаете неказистым и комичным? Ну. Он был таки в самом начале. Но после уже никто и не думал смеяться над ним.
Он прекрасен. На этом всё!

Читайте также: