Не стоит слезы ребенка достоевский цитата
Обновлено: 21.11.2024
Знаменитое, разжеванное и заученное. Достоевский, глубины которого уходят в натуральные бездны, через которые путь к свету становится подвигом и жертвой без цены и размера, сведён к понятному нравоучению из разряда приторных сказочек для младшего возраста. Что же не так с этой затёртой до пошлости слезинкой ребёнка? Да всё не так.
Кратко, хрестоматийно
Вот возьмём упрощённый вариант: «Счастье всего мира не стоит одной слезы на щеке невинного ребёнка». Этой цитатой оперируют все кому не лень при каждом удобном тематическом случае. Но по применению вырисовывается картина мира, в котором слеза невинного ребёнка имеет величайшую ценность, то есть эту слезу руками Фёдора Михайловича, якобы его словами, наделяют ценностью карточного джокера, эдакого краплёного туза и безусловного аргумента в любом шантаже. А если вдуматься и вчитаться внимательно хотя бы в этот упрощённый вариант цитаты?
Во-первых, невинный, значит, не познавший ещё этого мира, добра и зла, избитых истин и правил поведения, смерти, греха и знания как такового. Этим ребёнок уже противопоставлен миру взрослых со всеми его истинами и знаниями.
Во-вторых, в краткой цитате для общего пользования просто слеза ребёнка. А вы её видели? Упал, захныкал, мама в лобик поцеловала — и нет уже слезы. У ребёнка слеза просто как реакция, как оценочное суждение «фу, вот это мне не нравится», и тут же переключение на что-то другое, что этим «фу», вызвавшем слезу, не является. Да хотя бы и солнечный зайчик. И ребёнок снова улыбается и смеётся. Слеза невинного ребёнка что-то сиюминутное, но она часть процесса познания и реакция на новое знание, причем незамутнённая реакция, единственно искренняя.
В-третьих, и здесь уже можно попасть в языковую ловушку и заблудиться в демагогии, счастье всего мира — это речь об универсальном счастье именно для всего мира разом, для мира как явления? О том, про которое у других авторов сказано «счастья всем и бесплатно»? Или набор персонального счастья для всех и каждого, кто есть в этом мире? Возьмём оба этих понятия скопом, здесь важен только мир, который познал добро и зло и живёт своими жизнями.
На выходе имеем: весь существующий мир, со всем его выдуманным счастьем, которое несёт полное отражение опыта и знаний, ничто по сравнению с настоящими, незамутнёнными реакциями невинного ребёнка, который единственный и умеет дать настоящую оценку «добру и злу» через слезу или улыбку. Настаиваю именно на этой логике, потому что есть рассказ «Сон смешного человека», где такой взгляд на мир, с его науками и истинами, изложен крайне доходчиво и ясно.
Но есть еще и полная цитата, обратимся и к ней, просто для сравнения.
А слёзы то — кровавые
- «Эту бедную пятилетнюю девочку эти образованные родители подвергали всевозможным истязаниям. Они били, секли, пинали ее ногами, не зная сами за что, обратили всё тело ее в синяки; наконец дошли и до высшей утонченности: в холод, в мороз запирали ее на всю ночь в отхожее место, и за то, что она не просилась ночью (как будто пятилетний ребенок, спящий своим ангельским крепким сном, еще может в эти лета научиться проситься), — за это обмазывали ей всё лицо ее калом и заставляли ее есть этот кал, и это мать, мать заставляла! И эта мать могла спать, когда ночью слышались стоны бедного ребеночка, запертого в подлом месте! Понимаешь ли ты это, когда маленькое, существо, ещё не умеющее даже осмыслить, что с ним делается, бьёт себя в подлом месте, в темноте и в холоде, крошечным своим кулачком в надорванную грудку и плачет своими кровавыми, незлобивыми, кроткими слёзками к „боженьке“, чтобы тот защитил его, — понимаешь ли ты эту ахинею, друг мой и брат мой, послушник ты мой божий и смиренный, понимаешь ли ты, для чего эта ахинея так нужна и создана! Без неё, говорят, и пробыть бы не мог, человек на земле, ибо не познал бы добра и зла. Для чего познавать это чёртово добро и зло, когда это столько стоит? Да весь мир познания не стоит тогда этих слёзок ребёночка к „боженьке“… Пока ещё время, спешу оградить себя, а потому от высшей гармонии совершенно отказываюсь. Не стоит она слезинки хотя бы одного только того замученного ребёнка, который бил себя кулачонком в грудь и молился в зловонной конуре неискуплёнными слезами своими к „боженьке“!»
Достоевского надо читать полностью, это потом можно сделать краткие «зарубки» на память, но изначально только в оригинальном виде, в котором слёзки уже не простые, а кровавые, и не просто так, а к «боженьке». А заодно представлять всё это картинкой кинематографической, как и положено при чтении, для чего и писалось это в ту пору, когда кина не было и человек читал всеми органами чувств на полную задействуя фантазию и воображение. Чуете запах? Но по порядку.
Во-первых, родители образованные, и мучили ребёнка не зная сами за что. То есть не за что, а почему. И в этом почему дошли до высшей утончённости. И вот здесь надо бы прочувствовать, как относится Фёдор Михайлович к системе воспитания и обучения, в том числе, к утонченным манерам высшего света, к аристократической «школе». Именно что с измазыванием и поеданием сравнил классик это самое классическое воспитание и образование.
Во-вторых, снова ловушка для невнимательных, чреватая демагогией. Ребёнок молит о защите «боженьку», а дальше Иван несколько раз говорит про ахинею. Но ахинея — не «боженька», а ситуация, в которой родители, которые должны защитить ребёнка от холодного подлого места, которым стал этот мир, напротив, якобы для блага и постижения добра и зла (чёртовых), постижения науки и истины, для наставления на путь к высшей гармонии заставляют ребёнка с ходу сызмальства окунуться в это всё. И позвольте вопрос, а чьим калом кормит ребёнка образованная мать («яжемать»)? Уж явно не малышкиным, а своим и всего этого мира.
Ну, в-третьих, отказывается Иван не от Бога, а от «боженьки», живущего в наставлениях образованных родителей, так желающих счастья детям своим, родителей, железно уверенных, что только они и знают это счастье и путь к высшей гармонии, и ради этой своей выдуманной гармонии замучивших своего ребёнка, сделавших из него подобие себя же.
Сегодняшние традиционные, популяризируемые формы так называемых консервативных ценностей и скреп, то, во что превратились православие и семьи, познание добра и зла, так же, как и во времена Достоевского, достойны жестких сравнений с холодным подлым местом и других эпитетов классика. Конкретно в «Братьях Карамазовых» об этом сказано сполна, и с калом впридачу.
Фёдора Михайловича не причисляют к экстремистам, я думаю, по одной простой причине: в культурное поле транслируются интерпретации и разъяснения, но никак не сам классик. Да и процесс самостоятельного осмысленного чтения вытравливается из навыков всеми способами. Хотя даже отдельные банальные цитаты, если вчитаться, стоят того, чтобы отказаться от навязанной «высшей гармони», пахнущей чужим калом, запахом, знакомым с детства.
Следующая цитата
В те незабвенные годы одним из дежурных шаблонов стало усвоение Ф.М. Достоевскому мысли, что одна только слезинка ребенка перевешивает гармонию и совершенство, возможное в дольнем мире и в мире горнем. Этой цитате придавался густо пацифистский и анархический акцент, и употреблялась она для пресечения хотя бы и самых робких поползновений государства на самозащиту. Иными словами, вслед за упоминанием о слезах раздавался адресованный власти грозный журналистский приказ: «Руки вверх!» Угрожали именем Достоевского, у которого сказано ведь: «От высшей гармонии совершенно отказываюсь. Не стоит она слезинки хотя бы одного только того замученного ребенка». Так как же можно после этого, – восклицали, закатываясь в благородной истерике, профессиональные гуманисты, – пытаться удержать страну от распада ценой слез, тем более детских! И эта своеобразная логика всем почти представлялась тогда обескураживающе очевидной. Цитата взята из «Братьев Карамазовых». Но приписывать содержащуюся в этих словах идею Достоевскому все равно что в стихах А.С. Пушкина «О, если б из могилы – видеть выражение заветной мечты поэта или ссылаться на А.С. Грибоедова, который будто бы устами Фамусова наставлял высокопоставленных чиновников: «Как станешь представлять к награде ли, к местечку, нельзя не порадеть родному человечку»; все равно что обнаруживать у Н.А. Некрасова ностальгию по временам, когда «ни в ком противоречия, кого хочу – помилую, кого хочу – казню. Закон – мое желание! Кулак – моя полиция! Удар искросыпительный, удар зубодробительный, удар скуловорот…» Правда, Г. Флобер однажды уподобил госпожу Бовари самому себе. Но стоит ли это сравнение понимать до конца буквально? Не всякие же шалости мадам Бовари позволял себе романист, хотя бы уже из-за разницы полов. Здраво рассуждая, несмотря даже на оригинальное признание Флобера, невозможно отождествлять сочинителя с придуманными им персонажами, и хотя слова, влагаемые в их уста, в любом случае выведены рукой писателя, из этого еще не следует, что он непременно разделяет содержащиеся в них идеи. Иначе говоря, насколько неосторожно было бы приписывать Грибоедову мысли, заключенные в афоризмах вымышленного им Фамусова, настолько же дико полагать, что все, что сказал Иван Карамазов или его отец Федор Павлович Карамазов, – это задушевные убеждения самого Достоевского. При трезвом взгляде на вещи Иван Карамазов не только не рупор, но скорее – антагонист своего демиурга, автора знаменитого романа. Ф.М. Достоевский был, как это известно всему миру, человеком религиозным и сознательно православным, а Иван Карамазов даже и не атеист тривиального пошиба, но скорее богоборец и сатанист. В том самом диалоге с Алешей, когда он пытался смутить брата упоминанием о детских слезах, он с недвусмысленной ясностью выразил свои собственные убеждения: «Слишком дорого оценили гармонию, не по карману нашему вовсе столько платить за вход. А потому свой билет на вход спешу возвратить обратно… Не Бога я не принимаю, Алеша, я только билет Ему почтительнейше возвращаю» (Достоевский Ф.М. Братья Карамазовы. Ч. 2. Кн. 5. Гл. 4: Бунт). В разговоре с отцом на его вопрошание: «В последний раз и решительно: есть Бог или нет? Я в последний раз!» – Иван отвечает: «“И в последний раз нет”. – “Кто же смеется над людьми, Иван?” – “Черт, должно быть”, – усмехнулся Иван Федорович». Затем он отнимает у отца и эту его последнюю надежду на существование иного мира: «А черт есть?» – спрашивает тот. – «Нет, и черта нет» (Там же. Ч. 1. Кн. 3. Гл. 8: За коньячком). Хотя в этом разговоре Иван отверг существование черта, но мысль именно об этом субъекте не оставляет его. Именно с ним Иван при начале своей болезни вступает в увлекательную беседу, по ходу которой он, правда, испытывал раздражение на собеседника, но главным образом оттого, что в осознании сложившейся ситуации он раздваивался между умозрительным неверием в его бытие и очевидностью его присутствия как визави, так и в собственной своей душе. Когда Иван, рассказав брату свою «Легенду о великом инквизиторе», проговорил: «Мне мерещится… что потому католики так и ненавидят масонов, что видят в них конкурентов, раздробление единства идеи, тогда как должно быть едино стадо и един пастырь», Алешу, который пытался разгадать тайну Ивана, осенила догадка: «Ты, может быть, сам масон!». Иван не удостоил брата комментариями на это его предположение.
|