Цитаты люди на болоте
Обновлено: 06.11.2024
- Гляди, какой смелый стал. Герой!
- И тебя, и языка твоего. все равно.
Своей шуткой Василь старается прикрыть странное желание, которое давно не дает ему покоя: почему-то очень хочется поцеловать Ганну. Как будто ничего особенного в этом нет, бояться нечего, а вот не может он осмелиться. Не было еще никогда такого, мать и то, насколько помнит, не целовал. Как только подумает, что сейчас поцелует Ганну, неловко делается, одолевает стыд и тревога, но искушение, бес его возьми, не пропадает, даже со временем усиливается. У других хлопцев это очень просто. Хоня-озорник тот и на танцах, при людях, бывает, поцелует, и ему хоть бы что! А Василю трудно. У него все выходит не просто.
- Ой, не жми так пальцы! - просит Ганна.
- Не очень! Аж терпеть нельзя.
Василь отпускает ее руки. Долго после этого он стоит молча, затаив в груди обиду. Подумаешь, какая нежная, немножко от души пальцы сжал, так она уж и стерпеть не может! Не хочет - ну и не надо! Он и совсем может за руки не брать! И не возьмет.
И так не в меру разговорившись перед этим, в мыслях уже отдалившийся от нее, Василь долго молчит. Молчание, как и прежде, его не стесняет. Василь будто и не замечает его. Он и так стал слишком болтлив с Ганной, другие, бывает, из него слова не вытянут. Василь не охотник до пустых разговоров.
Шумят, шепчутся груши. Где-то залилась лаем собака, ей отозвались другие. Собаки быстро умолкают, и снова - только груши шумят.
Василь молчит, несмотря на то, что Ганна начинает беспокойно шевелиться, поглядывает на него с нетерпением.
- Гляжу я на тебя и думаю. - говорит Ганна и нарочито умолкает.
- Кавалер из тебя веселый. Будто воды в рот набрал!
Василь уже готов был снова обидеться, но Ганна ласково, искренне просит
У Василя от этой искренности готовая было прорваться обида сразу пропадает. Он, повеселев, думает, ищет, что сказать.
- У Корча вороной жеребец ногу на гвоздь напорол.
Хромает. Корч ездил в местечко за доктором.
- Ага, я его видела. Он вез его уже под вечер.
- Ну вот, видела. Старик сам, как грач, сидел с кнутом. И что - будет он бегать, жеребец?
- Говорят, будет. Но, видно, попорвал на себе волосы старый Корч. пока успокоили, - со злой радостью добавил Василь.
Ганна внезапно спросила:
- Ты вроде завидуешь?
- Я? Нет. - осекся Василь. - Было бы чему!
Он снова умолк, и может - надолго бы, но вдруг вспомнил важную новость, которую услышал днем в поле.
- Говорят, землю заново переделять будут!
- Ага, и я слышала. Женщины на выгоне говорили.
- Хорошо бы. А то некоторые - расселись, как паны.
Все лучшее порасхватали.
- Видно, правду говорят. Порядки теперь такие, что могут переделить по справедливости.
- Корч вон какой, кусок отхватил. Возле цагельни.
А другим - песок или болото!
- Земли мало, душатся люди.
Василь умолк, возбужденный, недоверчивый.
- Не дадут они переделить! Гады такие.
- Богатеи! - И не выдержал, сказал горячо, как мечту: - Если бы мне - в том уголке, что за цагельней! Я бы показал!
- Охотников много на тот кусочек.
- Ага, ухватишь из-за них.
Совсем рядом пронзительно кукарекает петух, и Ганна, оглянувшись, замечает, что небо над заболотьем посветлело, даже слегка налилось краснотой. Она отворачивается от Василя, озабоченно перевязывает платок.
- Светает уж. Идти надо.
- Нет. Мачеха скоро встанет.
Обнимая ее на прощанье, Василь с решимостью, близкой к отчаянию, думает: или теперь, или никогда! Он закрывает глаза и прикладывает губы к Ганниному лицу, попадает в висок. Учинив это преступление, он опускает голову и ждет приговора. Ганна также стоит, опустив голову.
- Василь, - тихо говорит она, как бы пересиливая себя, - ты меня любишь?
Ганна опускает голову еще ниже, потом вскидывает ее, и Василь видит, что глаза ее, темные, глубокие в бледном утреннем свете, радостно блестят. Она вдруг обвила Василя крепкими руками, прижалась вся и с какой-то торжественностью, серьезностью, словно знала всю глубину бездны, в которую бросалась, припала к его губам.
Будто сквозь туман доходило до Василя все, чем жили в последнее время Курени.
Все было очень обычным. Как и в прошлом году, и в позапрошлом, и все годы, которые помнились Василю, зарастала ряской теплая, с душным болотным запахом неподвижная вода в лужах, в прудах, в заливах. Повсюду было множество лягушек, - если приходилось идти вдоль болота или пруда, они разлетались по мокрой траве, плюхались в воду почти беспрерывно. Кваканье их наполняло дневной зной, вечером и ночью на все лады, как осатанелые, надрывали они горло.
Не было отбоя от комаров. Под вечер куреневская улица, дворы, сады, огороды прямо гудели от комаров, что кипели тучами, безжалостно набрасывались на все живое. Посидеть, посудачить на улице куреневцы могли, только разложив дымный костер из мокрой лозы или ольшаника. В такое время Курени напоминали какой-то странный табор, они словно возвращались на тысячелетие назад - там и тут чадили огни, и люди жались к ним, кашляли, отмахивались от комаров - в тусклом, невеселом свете они напоминали дикарей.
Огни постепенно угасали. Намучившись с надоедливой мошкарой, наглотавшись до одурения дыму, люди не выдерживали, расходились по хатам. Только Василь и Ганна не убегали, - прижавшись друг к другу возле изгороди, они будто и не замечали напасти.
Заросли ольшаника и лозняка - не где-нибудь далеко, а рядом, может в ста шагах от Ганниного огорода, - кишели змеями. Малыши, будто их кто тянул туда, как на забаву, стараясь не показывать один другому, что сердце замирает от страха, забирались в заросли, смотрели, как шевелятся в гуще кустов скользкие клубки. Забавы не всегда ограничивались одним любопытством: куда больше радости было, похваляясь отвагой, прижать гадюку к земле палкой, прищемить ее, грозно шипящую, и вынести на выгон. На выгоне скопом учиняли расправу. Тут было завершение зрелища:
смотрели, как долго крутится без головы змеиный хвост.
Однажды мать прослышала, что Володька тоже ходит в змеевник, - весь вечер ужасалась, пугала малыша, рассказывая разные страхи о змеях. Василь, собираясь на свидание, помог ей, пригрозил: если сопляк еще хоть раз сунется туда - не поздоровится, изобьет.
Змеи были не только в зарослях. Они заползали на огороды, нередко нежились на пригретой солнцем, перемешанной с теплым песочком костре завалинок. Шутник Зайчик говорил, что скоро негде будет присесть на завалинке из-за этой погани.
Ужи жили чуть ли не в каждом доме под полом, в хлевах, в сараях. Лесник Митя, лодырь и балагур, которому от безделья лезла в голову всякая чушь, даже выносил ужей на улицу позабавиться. Забавлялись этим и парни приносили ужа на посиделки, подпускали к девчатам. Воплей и визгу тогда было на всю деревню, но больше из желания просто покричать - ужей в Куренях йе боялись.
Мать рассказывала Василю, что у соседа Даметика уж, прижившийся в хлеву, сосет молоко у коров, но Даметиковы не выгоняли его. Василь не удивлялся этому: как и все в Куренях, он считал ужа полезным существом, обижать которое - грешно.
В этом году много зла приносили волки. Летней порой обычно осторожные, клыкастые хищники нынче, казалось, глаз не спускали с деревни, с выгонов, - не только ночью, но и среди бела дня совершали налеты из зарослей. Особенно сильно волчье племя изводило овечьи стада: в Куренях почти не было двора, где бы не проклинали хищников. Пастухи не угоняли стадо в лес, держались около выгона, пасли скот неподалеку от хат, от людей. Несколько дней куреневцы волновались, пересказывая один другому на разные лады, как наглец волк напал на Прокопова коня. Судачили, возмущались, сочувствовали. Пришлось стреноженному коню поржать и покрутиться, отбиваясь от зверя. Досталось волку от конских копыт, но все же вырвал он кусок мяса из ляжки, и неизвестно, чем бы все это кончилось, если бы не подбежали люди.
Следующая цитата
В этой категории: Цитаты из книги Люди на болоте. Мы постарались собрать лучший сборник с картинками для Вас. Короткие и длинные, смешные и мудрые Цитаты великих мудрых писателей. Если у Вас есть свои Цитаты присылайте их нам, и мы Опубликуем Ваши. Так же стараемся постепенно не только добавлять новые, но и описывать смысл, обозначение той или иной Цитаты.
Следующая цитата
- Вам, дядько, грех жаловаться. Что б всем такую!
- У других была бы лучше, если бы другие гнулись на ней столько. Ни дня, ни ночи не видя. Это людям с кривого глаза кажется, что мне лучшая досталась. От зависти. Людской глаз - завистливый.
- А все-таки вы, дядько Глушак, так и не сказали прямо все или не все записано?
Глушак покраснел от злости, но все же сдержался, переборол себя, даже прикинулся ласковым:
- Вот недоверчивые стали все. Хоть оно, к слову сказать, так и надо верить нынешним временем не особенно можно. Всякого теперь наплодилось. Ну, да и вообще - выборные люди, комиссия. - Старик виновато покрутил головой, упрекнул себя: - А я, гнилой пень, так расшипелся. Дт еще перед своим сватом. И Миканор, к слову сказать, первый раз в хату заглянул!
Глушак затоптался возле стола.
- Посидим вот немного! Где кому удобнее, там и садитесь! Уважьте сватов да молодых перед свадьбой! Не побрезгуйте, к слову сказать.
Он хотел уже бежать за угощением, но Миканор твердо заявил:
- Не надо! Не время!
- Время, Миканорко, самое время. Свадьба скоро, сговор отгуляли.
- Попробуй, что мы тут гостям готовим, - засуетилась Глушачиха. - И все пусть попробуют!
- Будешь потом знать, идти или не идти к нам в гости. - Глушак заметил:
некоторые мужики не прочь были посидеть, - оживился: - А времени всегда мало. Управитесь еще.
- Волк не волк. Некогда, дядько!
- Так ведь - ради свадьбы, ради молодых. Из уважения к свату моему, избранному в комиссию.
- Все равно! - Не сказав ни слова Глушаку на прощанье, Миканор скомандовал всем: - Пошли! - и сам первый решительно двинулся в сени.
Чернушка, с самого прихода жавшийся к двери, пропустил всех, помялся с минуту, чувствуя неловкость, теребя в руках шапку, виновато подал руку:
- И мне - со всеми - пора.
Когда он вышел вслед за Миканором, Глушак стал суетиться в углу, возиться на припечке, но делал все беспорядочно, бесцельно: переставлял с места на место, разбрасывал.
Сам не знал, что делать, в груди кипела обида и жестокая злость - на Даметикова сопляка, что взял такую власть, на всех, кто помогал ему, на то, что гнулся перед ними, как батрак, на беспомощность свою перед ними. "Проверим. Проверим! .." - давила страшная угроза.
Жена, убиравшая со стола несъеденное угощенье, не то пожалела, не то упрекнула:
- Надо было сразу посадить, как вошли.
Глушак бросил с раздражением:
- Сразу или не сразу, один черт!
- Как взяли бы гости чарку да сальца, так смягчилась бы, быть не может.
- "Смягчились бы"! Эта зараза смягчится!
- Все ж таки-люди! И Даметиков этот - человек.
- Нашла человека! - Глушак не мог больше сдерживать себя, крикнул яростно: - Не суй носа к"да не следует!
Тут случилось такое, чего Глушак никак не ожидал. Вежливый, пусть и неудачный, неспособный к хозяйству, но все же тихий, послушный Степан, который, пока были незваные гости, слова единого не проронил, неожиданно вскоаил с лавки, стал возле матери.
Глушак заморгал глазами.
- Не кричите, говорю! На мать! - тихо и строго повторил Степан.
- Т-ты это - мне? Т-ты мне - указ?
- Сами виноваты. Не вымещайте злость на других.
- Я виноват!! Я!! Ты это - батьку?!
- Правда? - Глушак налился кровью. - Молчи, щенок!!
- Пусть - щенок. А только нужна вам та земля, что под лесом? Все мало! Все мало!
- Ты знаешь, сколько мне надо земли. Да ведь, если бы не та земля, если б отец не рвал бы на ней жилы, ты бы давно с голоду опух!
- Хватило бы и без нее. А если уж прибрали к себе, то хотя бы признались, что не вся записана. - Степан задел самое больное: - Все равно найдут!
Глушак задрожал от гнева.
- Замолчи ты! Вошь! Гнида!
- Можете как хотите называть. А только..
Глушак не выдержал, - не помня себя от бешенства, от переполнившей его горячей злобы, ударил сына по лицу. Тот не шевельнулся, слова не сказал, только что-то недоброе, непримиримое вспыхнуло в незнакомо взрослом и самостоятельном взгляде. Но Глушак не хотел видеть этого: ярость, бешеная злоба на сына, осмелившегося возражать, упрекать, учить его, нестерпимо жаждали утоления.
- Гнида! Сопляк! Выучился. Выучился на отцовом хлебе! Выучился да и отблагодарил. К черту! Хватит! Навоз будешь возить! Скотину кормить! Может, немного поубавится ума!
Но эти угрозы будто и не действовали на Степана. Он не только не испугался, но и виду не подал, что жалеет о том, что сразу потерял. Глушаку не привелось почувствовать облегчения - гневу не было выхода.
- Вместо батрака будешь работать! Он уедет домой, а ты - за него. Навоз возить! Кормить свиней.
Старый Глушак еще долго сипел, угрожал, сердито бегая из угла в угол, пока неохрип, не обессилел совсем. Тогда упал на колени, поднял бледное, страдальческое лицо к богу, что смотрел на него с позолоченной иконы. С надеждой задвигал сухими губами, зашептал.
Но и после молитвы успокоения не было. Где бы ни ходил, что ни делал помнил, ни на миг не забывал: там, на его поле, ходят, меряют. Как хозяева, топчут его поле, его добро.
Распоряжаются, не спрашивая. Злость жгла особенно сильно, когда вспоминал столкновение с сыном, молчаливую жену, слова не сказавшую сопляку.
За ужином Евхим сказал:
- Перемерили все наше.
- Пусть им на том свете. - засипел старый Глушак, но не закончил, зорко взглянул на Евхима. - Говорил с кем?
- С тестем. С Чернушкой, Три десятины нашли, говорит, незаписанных.
- Нашли! Когда лежала земля век без пользы, так никому не было до нее дела! А как взял, обработал, засеял - так. Отрежут теперь?
- Отрежут. Да и, видно, не три десятины, а все пять.
- Пять? Это почему? Если таТм всего три было?!
- И без того нашли, - лишки у нас были.
- Лишки! Лишки! Всё - лишки! Может, и сам я уже - лишний. Чтоб им на том свете, на горячих угольях.
Злость сменилась обидой, ярость - слабостью. Почувствовал себя несчастным, одиноким, беспомощным, еле удерживался, чтобы не пожаловаться. Да и перед кем было жаловаться: перед глупой старухой, перед этим сопляком, вставшим против отца? После ужина, когда Степан ушел гулять, а старуха - в хлев, сказал Евхиму:
- Рты поразевали. Если б могли - съели б.
- Съесть не съедят, - спокойно, рассудительно проговорил Евхим, - а кусок ляжки, видно, урвут.
- Живое рвут клыками. бога на них нет.
Евхим снова сказал рассудительно, как старший:
- Ничего не сделаете, тато.
- Свободы много дали им!
- Власть им сочувствует.
- Осмелели. - Опять ярость распирала грудь. - Осмелели, как Маслак исчез! Жил бы - небось сидели бы как жабы в корягах! - Искренне, горько вздохнул: - Эх, пропал человек безо времени! Как и не было.
Помолчали. Потом Евхим многозначительно сказал:
- А может, он и не пропал.
Глушак рванулся навстречу, горячо дохнул в лицо Евхиму:
- Как это - будет слышно?
- А так - возьмет да снова объявится.
- Так это - неправда? - Глушак был так разочарован, что готов был разозлиться.
- А если неправда, то что? Не было правды, так неправда поможет. Лишь бы - помогла.
Умно говорит! Разочарованность сразу исчезла, Глушаком овладела новая забота:
- А если не поверят?
- Поверят. Один не поверит, другой, а многие поверят.
- Дай бог, чтоб поверили. Притихли бы немного. - Глушак подумал вслух: - Это правда: есть он, Маслак, или нет, лишь бы о нем слышали, знали. Если будут знать, он будет все равно как живой.
- И тень его пугать будет. Лишь бы она шевелилась.
Ночью Глушак долго не мог уснуть. Думал, вспоминал, как год за годом, можно сказать - всю жизнь, гнулся, надрывался ради той земли, которую ненасытная голота ни за что хочет обрезать. Сколько изведал горя, страданий, чтобы приобрести то поле, что возле цагелъни. Все добро свое, приданое жены перевез на базар, собирая деньги. Жизнь свою, можно сказать, изуродовал из-за этого: из-за приданого связался с неудачницей Лантуховой Кулиной, Гнилого Лантуха, отца ее, взвалил себе на шею, чтобы прибавить к своим лантуховскпе золотые. Его обманули - золотых оказалось намного меньше, чем думалось. Только удачно продав лантуховскую полоску, смог наконец купить тот заманчивый клин, что возле цагельни. Все делал, жил, можно сказать, ради этой землицы, потом, кровью полил ее всю!.
Следующая цитата
"И наши куреневцы - не хуже других, - медленно плыли мысли у Миканора. - И с нашими можно рабртать. Только бы поднять да повести. А так они пойдут. Люди как люди. Ничего, мы еще покажем с этими людьми. "
Он весело стряхнул сонливость, вскочил на ноги, - Так, может, передохнули уже?
- Передохнули, - встал и Чернушка. - Можно ехать.
За ним начали подниматься и остальные.
Почти две недели день в день собирались куреневцы на гребле. Копали канавы, таскали хворост, возили, разбрасывали землю. В конце второй недели гребля измерялась уже не десятком-другим шагов: без малого на версту, среди болотного ольшаника, березняка, сизых зарослей лозняка, напрямую пролегла желтоватая твердая полоса, по которой так легко, так радостно было и идти и ехать.
Дни эти были чуть ли не самыми хлопотливыми - и, может, самыми счастливыми - в жизни Миканора. Еще бы недельку-две - и оба конца гребли могли б сойтись, - они были как две руки, что вот-вот должны были соединиться. Но именно в это время жизнь на гребле стала быстро замирать.
Что ни день рабочее напряжение спадало и спадало, все меньше и меньше приходило людей на греблю. Люди жили другими заботами.
И как ни жалел Миканор, этого никак нельзя было изменить: наступал сенокос. А там не за горами было и жниво: значит, замирала работа на гребле не на день, не на два - надолго.
Замирала, и ничего нельзя было поделать, - надо было и самому идти косить. Косить и ждать, когда снова можно выкроить время для гребли, долго ждать. До поздней осени, до зимы.
Шел август. Дни стояли знойные, небо казалось удивительно высоким, безграничным, солнце сверкало искристым кругом. Трава на влажных опушках, заросли кустарников на подсохших приболотьях, осины возле цагельни буйно зеленели, были в самом расцвете. Опушки, полянки полны были неугомонным озабоченным гулом, звоном бесчисленного множества мелких насельников хорошо прогретой земли. Звон этот и многоголосый птичий щебет в щедрых, пронизанных солнцем зарослях переплетенных ветвей и листвы воспринимались тут чудесной августовской песней.
Поле жило уже иным настроением, наводило тихую, щемящую грусть. Грусть вызывало не только то, что нивы пустели, что во всем чувствовалось недоброе, гибельное дыхание приближающейся осени. Признаки увядания там и тут заметно пробивались и в лесу. Чахлые редкие суслоны, недружно встававшие под печальные, похожие на тихое причитание, песни жней, были как странные приметы призрачности человеческих надежд. Сиротливые суслоны эти как бы говорили: вот все, на большее не надейтесь, большего не будет, это все, чем могла отплатить за труд скупая на отдачу здешняя земля.
Пела, дожиная полоску, и Ганна, которой время от времени помогала, подтягивала мачеха.
- Да перестаньте вы, - не выдержал Чернушка. - Как на похороны собрались.
- А не нравится, так не слушал бы, - ответила, вытирая с горячего лица пот, мачеха. - Денег не просим же.
- Денег. Да если бы деньги были, то не пожалел бы, заплатил, чтоб не выли, помолчали. И так тошно, а тут - как на похоронах.
Видя, что мачеха перестала жать, Ганна положила горсть бледных, чахлых стеблей на развернутое перевясло и тоже выпрямилась. Минуту стояла так, прямая, неподвижная, в выцветшем платье, с подоткнутым фартуком, с платочком, козырьком надвинутым на брови, - ждала, когда .перестанет ныть, отойдет одеревеневшая спина. Стояла, ничего не видела, ни о чем не думала, жила тихой радостью: можно немного передохнуть. Потом, когда села на сноп, почувствовала, как щемит уколотая на стерне нога возле щиколотки, выпрямила ее, смуглую, до черноты загорелую, расписанную до колен беловатыми царапинами с запекшимися пятнами крови, послюнявила палец и приложила к ранке. Посмотрела на руки - они тоже были черные, с такими же царапинами и следами укусов слепней.
В голове еще стоял шорох ржаных стеблей, мерное жиканье серпа. Устало щурясь от слепящего солнца, она перевела взгляд на поле: будто впервые заметила, как пусто стало вокруг в последние дни. Торчат редкие суслоны, кое-где виднеются подводы. На одни укладываются снопы, другие, переваливаясь с боку на бок, как желтые жуки, тянутся к Куреням.
Немало полос уже сжато, но местами рожь еще млеет под солнцем маленькими и большими островками. На каждой полосе, где стоят суслоны или еще осталась рожь, суетятся люди: парни, девушки, женщины, мужики, дети; сереют, белеют рубашки, платки - все Курени, кажется, перебрались в поле. У кого дети малые, те приехали с люльками.
Вон Хадора подошла к люльке, что висит на составленных колышках, взяла младенца, расстегнула кофту и, не садясь, прислонила ребенка к груди.
Корчи налаживают воз. Евхим цепляет веревку за рубель.
Хадоська жнет рядом с отцом и матерью. Скоро уже кончат - стараются, с самого утра идут не разгибаясь, торопятся. Им нынче повезло: рожь у них не такая плохая, как у других, будет что молотить.
А у Дятликов, у ее Василя, рожь тоже никудышная, суслонов столько и такие, что и смотреть горько. Как и у них, Чернушков.
Василь уже приближается к краю полоски. Жнут вдвоем, мать с сыном. Жнет и не оглянется, согнулся, уставился в землю, видит только стебли ржи да перевясла - хоть бы раз кинул глазом на неет Ганну. Так нет же.
"Неужто так и не обернется, не глянет?" - уже ревниво думает Ганна, не сердито, а скорее ласково, с любопытством, и не сводит глаз с Василя. Ну, если не оглянется, не посмотрит в ее сторону, пусть добра не ждет. Ганна уже думает над тем, как отомстить ему за такое невнимание, но в этот момент Василь, связав сноп, как бы почувствовал ее угрозу - взглянул на нее.
Ага, испугался! Не хочет, значит, чтобы сердилась. Ганна с любопытством наблюдает - Василь не только оглянулся, а стоит, о чем-то думает, как на распутье. Положил серп, шаркая ногами по стерне, с улыбкой, и радостной и, как всегда перед ее отцом, виновато-смущенной, идет к ним.
Василева мать тоже перестала жать, смотрит вслед сыну.
Такой вроде стыдливый, замкнутый, а сколько гонору, сколько строгости в нем! Ганне вспомнилось, как хмуро глядел Василь на нее зимой, когда впервые встретились наедине - два дня спустя после собрания в Хадоськиной хате. Как ревновал, чудак, к Корчу! И хоть бы слово сказал, стоял, опустив упрямо-жесткие глаза, ковырял лаптем снег. Только губы от обиды кривились, дрожали. О чем она тогда говорила? .. Помнится только, что сначала было неловко, чувствовала себя вроде виноватой перед ним, а потом неожиданно стало смешно. Еле удержалась, чтобы не засмеяться: боялась, что разозлится, уйдет от нее.
Недаром хотелось смеяться: с того времени сколько вечеров, ночей были вместе, грелись в морозы, вьюги, прислонившись к углу ее хаты. А весной голодно было, кору в муку подмешивали. Другим свет не мил, казалось, до любви ли они ни одного вечера не тут, - но они ни одного вечера не были друг без друга.
Лишь Корч порой прибьется, пристанет, нагонит хмарь на лицо Василя, но Ганна уже умеет разгонять его печаль. Не уговорами, а шутками, насмешливая улыбка сразу смягчает подозрительность Василя.
Вот и теперь Ганна поймала взгляд Евхима - на минуту перестал увязывать воз, смотрит, как Василь подходит к ней, как встретятся. До чего же упрям этот Корч! Словно прилип1 Чем больше гонишь его, тем, кажется, больше липнет. Да еще злится - правда, не показывает- этого, улыбочкой прикрывает злость. Но Ганна все чувствует: думал, каждая, только глянет он, растает сразу, а тут вдруг - дуля. Ну, теперь, может, отвяжется, попробовал, обжегся. Недаром же к лесниковой дочке заглядывать стал.
- Что это вы, дядько, сидите? - спросил Василь, лишь бы сказать что-нибудь. - Самая пора работать, а вы - как в праздник.
- Так и ты, кажется, не работаешь?
- А я - глядя на вас.
- И что ты, грец его, нашел во мне, что все глядишь да глядишь? - как бы пошутил отец, но сказал это серьезно, угрюмо. - Понравился я тебе, что ли?
Читайте также: