Цитату из поэмы погорельщина н а клюева

Обновлено: 22.12.2024

Галка-староверка ходит в черной ряске,
В лапотках с оборой, в сизой подпояске,
Голубь в однорядке, воробей в сибирке,
Курица ж в салопе – клеваные дырки.
Гусь в дубленой шубе, утке ж на задворках
Щеголять далося в дедовских опорках.

В галочьи потемки, взгромоздясь на жердки,
Спят, нахохлив зобы, курицы-молодки;
Лишь петух-кудесник, запахнувшись в саван,
Числит звездный бисер, чует травный ладан.

На погосте свечкой теплятся гнилушки,
Доплетает леший лапоть на опушке,
Верезжит в осоке проклятый младенчик.
Петел ждет, чтоб зорька нарядилась в венчик.

У зари нарядов тридевять укладок.
На ущербе ночи сон куриный сладок:
Спят монашка-галка, воробей-горошник.
Но едва забрезжит заревой кокошник –
Звездочет крылатый трубит в рог волшебный:
«Пробудитесь, птицы, пробил час хвалебный!
И пернатым брашно, на бугор, на плёсо,
Рассыпает солнце золотое просо!»

Я знаю, родятся песни –
Телки у пегих лосих, –
И не будут звезды чудесней,
Чем Россия и вятский стих!

Города Изюмец, Чернигов
В словозвучье сладость таят.
Пусть в стихе запылает Выгов,
Расцветет хороводный сад.

По заставкам Волга, Онега
С парусами, с дымом костров.
За морями стучит телега,
Беспощадных мча седоков.

Черный уголь, кудесный радий,
Пар-возница, гулёха-сталь
Едут к нам, чтобы в Китеж-граде
Оборвать изюм и миндаль,

Чтобы радужного Рублева
Усадить за хитрый букварь.
На столетье замкнется снова
С драгоценной поклажей ларь.

В девяносто девятое лето
Заскрипит заклятый замок,
И взбурлят рекой самоцветы
Ослепительных вещих строк.

Захлестнет певучая пена
Холмогорье и Целебей,
Решетом наловится Вена
Серебристых слов-карасей!

Я взгляну могильной березкой
На безбрежность песенных нив,
Благовонной зеленой слезкой
Безымянный прах окропив.

посвящается
Виктору Шимановскому

Придет караван с шафраном,
С шелками и бирюзой,
Ступая по нашим ранам,
По отмели кровяной.

И верблюжьи тяжкие пятки
Умеряют древнюю боль,
Прольются снежные святки
В ночную арабскую смоль.

Сойдутся вятич в тюрбане,
Поморка в тунисской чадре,
В незакатном новом Харране,
На Гор лучезарной горе.

Н.Клюев
Фото 1924 г.

Переломит Каин дубину
Для жертвенного костра,
И затопит земную долину
Пылающая гора.

Города журавьей станицей
Взбороздят небесную грудь,
Повенец с лимонною Ниццей
Укажут отлетный путь.

И не будет песен про молот,
Про невидящий маховик,
Над Сахарою смугло-золот
Прозябнет России лик.

В шафранных зрачках караваны
С шелками и бирюзой,
И дремучие косы-платаны,
Целованные грозой.

1921

Меня октябрь настиг плечистым,
Как ясень, с усом золотистым,
Глаза – два селезня на плесе,
Волосья – копны в сенокосе,
Где уронило грабли солнце.
Пятнадцатый октябрь в оконце
Глядит подростком загорелым
С обветренным шафранным телом
В рябину – яркими губами,
Всей головой, как роща, знамя,
Где кипень бурь, крутых дождей,
Земли матерой трубачей.
А я, как ива при дороге, –
Телегами избиты ноги
И кожа содрана на верши.
Листвой дырявой и померкшей
Напрасно бормочу прохожим:
– Я, златострунный и пригожий, –
Средь вас, как облачко, плыву!
Сердца склоните на молву.
Не бейте, обвяжите раны,
Чтобы лазоревой поляны,
Саврасых трав, родных лесов
Я вновь испил привет и кров!
И ярью, белками, щеглами,
Как наговорными шелками,
Расшил поэзии ковер
Для ног чудесного подростка,
Что, как подснежная березка,
Глядит на речку, косогор,
Вскипая прозеленью буйной!
Никто не слышит ветродуйной
Душистой и слепой кобзы.
Меня октябрь серпом грозы
Как иву по крестец обрезал
И дал мне прялку из железа
С мотком пылающего шелка,
Чтобы ощерой костью волка
Взамен затворничьей иглы
Я вышил скалы, где орлы
С драконами в свирепой схватке,
И вот, как девушки, загадки
Покровы сняли предо мной
И первородной наготой
Под древом жизни воссияли.
Так лебеди, в речном опале
Плеща, любуются собой!
Посторонитесь! Волчьей костью
Я испещрил подножье гостю:
Вот соболиный, лосий стёг,
Рязани пестрядь и горох,
Сибири золотые прошвы,
Бухарская волна и кошмы.
За ними Грузии узор
Горит как сталь очам в упор,
Моя же сказка – остальное:
Карельский жемчуг, чаек рои
И юдо вещее лесное:
Медведь по свитку из лозы
Выводит ягодкой азы!

Я снова ткач разлапых хвой,
Где зори в бусах киноварных!
В котомке, в зарослях кафтанных,
Как гнезда, песни нахожу,
И бородой зеленой вея,
Порезать ивовую шею
Не дам зубастому ножу.

1933

По жизни радуйтесь со мной,
Сестра буренка, друг гнедой,
Что стойло радугой цветет,
В подойнике лучистый мед,
Кто молод, любит кипень сот,
Пчелиный в липах хоровод!
Любя, порадуйся со мной,
Пчела со взяткой золотой.
Ты сладкой пасеке верна,
Я ж – песне голубее льна,
Когда цветет дремотно он,
В просонки синие влюблен!
Со мною радость разделите –
Баран, что дарит прялке нити
Для теплых ласковых чулок,
Глашатай сумерек – волчок
И рябка – тетушка-ворчунья,
С котягою, – шубейка кунья,
Усы же гоголиной масти,
Ворона – спутница ненастья, –
Не каркай голодно, гумно
Зареет, словно в рай окно –
Там полногрудые суслоны
Ждут молотьбы рогов и звона!
Кто слышит музыку гумна,
Тот вечно молод, как весна!
Как сизый аир над ручьем,
Порадуйся, мой старый дом,
И улыбнись скрипучей ставней –
Мы заживем теперь исправней,
Тебе за нищие годины
Я шапку починю тесиной
И брови подведу смолой.
Пусть тополь пляшет над тобой
Гуськом, в зеленую присядку!
Порадуйся со мной и кадка,
Моя дубовая вдова,
Что без соленья не жива,
Теперь же, богатея салом,
Будь женкой мне и перевалом
В румяно-смуглые долины,
Где не живут с клюкой морщины,
И старость, словно дуб осенний,
Пьет чашу снов и превращений;
Вся солнце рядное, густое,
Чтоб закатиться в молодое,
Быть может, в песенки твои,
Где гнезда свили соловьи,
В янтарный пальчик с перстеньком.
Взгляни, смеется старый дом,
Осклабил окна до ушей
И жмется к тополю нежней,
Как я, без мала в пятьдесят,
К твоей щеке, мой смуглый сад,
Мой улей с солнечною брагой.
Не потому ли над бумагой
Звенит издевкой карандаш,
Что бледность юности не пара,
Что у зимы не хватит чаш
Залить сердечные пожары?!
Уймись, поджарый надоеда, –
Не остудят метели деда,
Лишь стойло б клевером цвело,
У рябки лоснилось крыло
И конь бы радовался сбруе,
Как песне непомерный Клюев! –
Он жив, олонецкий ведун,
Весь от снегов и вьюжных струн
Скуластой тундровой луной
Глядится в яхонт заревой!

ПОГОРЕЛЬЩИНА
(Отрывок из поэмы)

Наша деревня – Сиговый Лоб
Стоит у лесных и озерных троп,
Где губы морские, олень да остяк,
На тысячу верст ягелёвый желтяк.
Сиговец же ярь и сосновая зель,
Где слушают зори медвежью свирель,
Как рыбья чешуйка, свирель та легка,
Баюкает сказку и сны рыбака.
За неводом сон – лебединый затон,
Там яйца в пуху и кувшинковый звон,
Лосиная шерсть у совихи в дупле,
Туда не плыву я на певчем весле!

Порато баско весной в Сиговце,
По белым избам на рыбьем солнце!
А рыбье солнце – налимья майка,
Его заманит в чулан хозяйка,
Лишь дверью стукнет – оно на прялке
И с веретенцем играет в салки.
Арина баба на пряжу дюжа,
Соткет из солнца порты для мужа,
По ткани свекор, чтоб песне длиться,
Доской резною набьет копытца,
Опосле репки, следцы гагарьи.
Набойки хватит Олёхе, Дарье,
На новоселье и на поминки.
У наших девок пестры ширинки,
У Степаниды, веселой Насти
В коклюшках кони живых брыкастей,
Золотогривы, огнекопытны,
Пьют дым плетеный и зоблют ситный.
У Прони скатерть синей Онега, –
По зыби едет луны телега,
Кит-рыба плещет, и яро в нем
Пророк Иона грозит крестом.

Резчик Олёха – лесное чудо,
Глаза – два гуся, надгубье рудо,
Повысек птицу с лицом девичьим,
Уста закляты потайным кличем.
Когда Олёха тесал долотцем
Сосцы у птицы, прошел Сиговцем
Медведь матерый, на шее гривна,
В зубах же книга злата и дивна. –
Заполовели у древа щеки,
И голос хлябкий, как плеск осоки,
Резчик учуял: «Я – Алконост,
Из глаз гусиных напьюся слез!».

Иконник Павел – насельник давний
Из Мстёр Великих, отец Дубравне,
Так кличет радость язык рыбачий.
У Павла ощупь и глаз нерпячий, –
Как нерпе сельди во мгле соленой,
Так духовидцу обряд иконный.
Бакан и умбра, лазорь с синелью
Сорочьей лапкой цветут под елью,
Червлец, зарянку, огонь купинный
По косогорам прядут рябины.
Доска от сердца сосны кондовой –
Иконописцу, как сот медовый,
Кадит фиалкой, и дух лесной
В сосновых жилах гудит пчелой.

Явленье Иконы – прилет журавля, –
Едва прозвенит жаворонком земля,
Смиренному Павлу в персты и в зрачки
Слетятся с павлинами радуг полки,
Чтоб в роще ресниц, в лукоморьях ногтей
Повывесть птенцов – голубых лебедей, –
Их плески и трубы с лазурным пером
Слывут по Сиговцу «доличным письмом».
«Виденье Лица» богомазы берут
То с хвойных потемок, где теплится трут,
То с глуби озер, где ткачиха-луна
За кросном янтарным грустит у окна.
Егорию с селезня пишется конь,
Миколе – с крещатого клена фелонь,
Успение – с перышек горлиц в дупле,
Когда молотьба и покой на селе.
Распятие – с редьки: как гвозди креста,
Так редечный сок опаляет уста.
Но краше и трепетней зографу зреть
На птичьих загонах гусиную сеть,
Лукавые мёрды и петли ремней
Для тысячи белых кувшинковых шей.
То Образ Суда, и метелица крыл –
Тень мира сего от сосцов до могил.
Студеная Кола, Поволжье и Дон
Тверды не железом, а воском икон.
Гончарное дело прехитро зело.
Им славится Вятка, Опошня село; –
Цветет Украина румяным горшком,
А Вятка кунганом, ребячьим коньком.
Сиговец же Андому знает реку,
Там в крынках кукушка ку-ку да ку-ку,
Журавль-рукомойник курлы да курлы,
И по сту годов доможирят котлы.

Вступительная статья и составление
С. ГИНДИНА

Из авторского «Пояснителя к “Погорельщине”»

Порато баско – весьма прекрасно.

Майка – рыбьи молоки.

Дюжий – преисполненный крепости, силы и исключительных качеств.

Набойка – ткань, набитая в узор резной доской, смоченной жидким раствором растительной краски того или иного цвета.

Коклюшки – палочки с головками, употребляемые при плетении кружев.

Заполовели – вспыхнули румянцем или заревым огнем (яблоня в цвету, розан, маки – всякий цвет малиновой нежной окраски).

Мстёры – знаменитое по иконописанию село Владимирской губернии Вязниковского уезда.

Кондовый – выросший на песчаном сухом грунте, подобный сплаву красной меди.

Доличное письмо – у иконописцев все, что пишется раньше лица, – палаты, древеса, горы, тварь. После же всего пишется Виденье лица.

Кросна – ткацкий станок, непременно украшенный резьбой и раскраской, иногда золоченый.

Мёрды – конусообразные плетушки для загона рыбы. Приготовляются из ивовых тонких прутьев.

Следующая цитата

Наша деревня — Сиговой Лоб
Стоит у лесных и озерных троп,
Где губы морские, олень да остяк.
На тысячу верст ягелёвый желтяк,
Сиговец же — ярь и сосновая зель,
Где слушают зори медвежью свирель,
Как рыбья чешуйка, свирель та легка,
Баюкает сказку и сны рыбака.
За неводом сон — лебединый затон,
Там яйца в пуху и кувшинковый звон,
Лосиная шерсть у совихи в дупле,
Туда не плыву я на певчем весле.

Не белы снеги, да сугробы,
Замели пути до зазнобы,
Не проехать, не пройти по проселку
Во Настасьину хрустальную светелку!

Как у Настеньки женихов
Было сорок сороков,
У Романовны сарафанов,
Сколько у моря туманов!
Виноградье мое со калиною,
Выпускай из рукава стаю лебединую!

Уж как лебеди на Дунай-реке,
А свет-Настенька на белой доске,
Неоструганой, неотёсаной,
Наготу свою застит косами!

Виноградье мое-виноградьице,
Где зазнобино цветно платьице?
Цветно платьице с аксамитами
Ковылем шумит под ракитами!

Гляньте, детушки, за стол —
Он стоит чумаз и гол,
Нету Богородицы
У пустой застолицы!

Вы покличьте-ка, домочадцы,
На Сиговец к студеному долу
Парусов и рыбарей братца,
Святителя теплого — Миколу!
Он, кормилец в ризе сермяжной,
Ради песни, младеня в зыбке,
Откушает некуражно
Янтарной ухи да рыбки.

Правило веры и образ кротости,
Не забудь соборной волости!

Деды бают сказки,
Как потёмок скрыни,
Сарафаны сини,
Шубы долгоклинны,
Лестовицы чинны!
По моленным нашим
Чирин да Парамшин,
И персты Рублёва —
Словно цвет вербовый!
По зеленым вёснам
Прилетает к соснам
На отцов могилы
Сирин песнокрылый,
Он, что юный розан,
По Сиговцу прозван
Братцем виноградным,
В горестях усладным:

Гляньте, детушки, на стол, —
Змий хвостом ушицу смёл,
Адский пламень по углам: —
Не пришел Микола к нам!

* * *
Степенный свёкор с Силивёрстом
Срубили келью за погостом,
Где храм о двадцати главах,
В нем Спас в глазуревых лаптях.
Который месяц точит глина,
Как иней ягодный крушина,
Из голубой поливы глаз
Кровавый бисер и топаз,
Чудно, болезно мужичью
За жизнь суровую свою,
Как землянику в кузовок,
Сбирать слезинки с Божьих щек.
Так жили братья. Всякий день,
Едва раскинет сутемень
Свой чум у таежных полян,
В лесную келью, сквозь туман,
Сорока грамоту носила.
Была она четверокрыла,
И, полюбив налимье сало,
У свёкра в бороде искала.
Уж не один полет воочью
Сильвёрст за пазухой сорочьей
Худые вести находил,
Писал их столпник, старец Нил.
Он на прибрежии Онега
Построил столп из льда и снега,
Покрыл его дерном, берестой,
И тридцать лет стоит невестой
Пустынных чаек, облаков
И серых беличьих лесов.
Их немота родила были,
Что белки столпника кормили.
Он по-мирскому стольный князь,
Как чешуёй озёрный язь,
Так ослеплял служилым златом
Любимец царские палаты,
Но сгибло всё! Нил на столпе —
Свеча на таежной тропе,
В свое дупло, как хризопрас,
Его укрыл звериный Спас!

* * *
Так погибал Великий Сиг,
Заставкою из древних книг,
Где Стратилатом на коне
Душа России, вся в огне,
Летит ко граду, чьи врата
Под знаком чаши и креста!

Иная видится заставка:
В светёлке девушка-чернавка
Змею под створчатым окном
Своим питает молоком —
Горыныч с запада ползёт
По горбылям железных вод!

И третья восстает малюнка:
Меж колок золотая струнка,
В лазури солнце и луна
Внимают, как поет струна.
Меж ними костромской мужик
Дивится на звериный лик, —
Им, как усладой, манит бес
Митяя в непролазный лес!

Загибла тройка удалая,
С уздой татарская шлея,
И бубенцы — дары Валдая,
Дуга моздокская лихая, —
Утеха светлая твоя!

Пусть неопетая могила
В степи ненастной и унылой
Сокроет ненаглядный лик!

Калужской старою дорогой,
В глухих олонецких лесах
Сложилось тайн и песен много
От сахалинского острога
До звезд в глубоких небесах!

Но не было напева краше
Твоих метельных бубенцов.
Пахнуло молодостью нашей,
Крещенским вечером с Парашей
От ярославских милых слов!

Ах, неспроста душа в ознобе,
Матёрой стаи чуя вой! —
Не ты ли, Пашенька, в сугробе,
Как в неотпетом белом гробе,
Лежишь под Чёртовой Горой?!

Разбиты писаные сани,
Издох ретивый коренник,
И только ворон на-заране,
Ширяя клювом в мертвой ране,
Гнусавый испускает крик!

Лишь бубенцы — дары Валдая
Не устают в пурговом сне
Рыдать о солнце, птичьей стае
И о черёмуховом мае
В родной далекой стороне!

Это последняя Лада,
Купава из русского сада,
Замирающих строк бубенцы!
Это последняя липа
С песенным сладким дуплом,
Знаю, что слышатся хрипы,
Дрожь и тяжелые всхлипы
Под милым когда-то пером!
Знаю, что вечной весною
Веет березы душа,
Но борода с сединою,
Молодость с песней иною
Слёзного стоят гроша!
Вы же, кого я обидел
Крепкой кириллицей слов,
Как на моей панихиде,
Слушайте повесть о Лидде —
Городе белых цветов!

Лидда с храмом Белым,
Страстотерпным телом
Не войти в тебя!
С кровью на ланитах,
Сгибнувших, убитых
Не исчесть, любя.

Только нежный розан,
Из слезинок создан,
На твоей груди.
Бровью синеватой
Да улыбкой сжатой
Гибель упреди!

За окном рябина,
Словно мать без сына,
Тянет рук сучьё.
И скулит трезором
Мглица под забором —
Темное зверьё.

Где ты, город-розан —
Волжская береза,
Лебединый крик,
И, ордой иссечен,
Осиянно вечен,
Материнский лик?!

Цветик мой дитячий,
Над тобой поплачет
Темень да трезор!
Может, им под тыном
И пахнёт жасмином
От Саронских гор!

Следующая цитата

Наша деревня — Сиговой Лоб
Стоит у лесных и озерных троп,
Где губы морские, олень да остяк.
На тысячу верст ягелёвый желтяк,
Сиговец же — ярь и сосновая зель,
Где слушают зори медвежью свирель,
Как рыбья чешуйка, свирель та легка,
Баюкает сказку и сны рыбака.
За неводом сон — лебединый затон,
Там яйца в пуху и кувшинковый звон,
Лосиная шерсть у совихи в дупле,
Туда не плыву я на певчем весле…

«Погорельщина» Николай Клюев

Николай Клюев… При всей своей кажущейся крестьянской простоте, Николай Клюев, в своих глубинных самобытных образах, со своим необыкновенным народным языком, ныне давно утерянном в далёких исторических лабиринтах ушедшей от нас Руси, он будто и сам, как тот гость из прошлого, случайно и неприкаянно оказался в 20-м веке. В автобиографических заметках Клюева «Гагарья судьбина» упоминается, как в молодости он много путешествовал по России, послушничал в монастырях на Соловках; как был «царём Давидом… белых голубей — христов», но сбежал, когда его хотели оскопить; как в Ясной Поляне беседовал с Толстым; как встречался с Распутиным; как трижды сидел в тюрьме; как стал известным поэтом, и «литературные собрания, вечера, художественные пирушки, палаты московской знати две зимы подряд мололи" его "пёстрыми жерновами моды, любопытства и сытой скуки». Хотя, что правда, а что художественный вымысел? Во всём, что касается жизни Николая Клюева всё окутано туманом легенды, тайны и мифа… И, что для меня не кажется странным, лжи тех, для кого ложь – лучшее средство, если надо похоронить не только человека, но и светлую о нём память.

Но главное, пожалуй, в биографии Николая Клюева – его, такая же сложная и непонятная, как он сам, дружба с Сергеем Есениным, и даже более, чем дружба, если учесть, что сам Есенин называл Клюева своим учителем.

Есенин и Клюев фото (Яндекс) Есенин и Клюев фото (Яндекс)

Как-то в разговоре с томскими студентами-филологами о Есенине, на вопрос какие стихи Есенина для него самые любимые, Клюев ответил: «…Вряд ли еще когда такой народится. А что до его стихов, то нету у меня таких, любимых. — И, как бы отвечая на их удивленные взгляды, добавил с улыбкой: — Я все их люблю, все, как свои. Может, и больше». Оттого и пишет, как плачет, Николай Клюев с горечью и нежностью о своём любимом «совёнке» в поэме «Плач о Есенине»…

Прости ты меня, борова, что кабаньей силой

Не вспоил я тебя до златого излишка…
Рожоное моё дитятко, матюжник милый,
Гробовая доска — всем грехам покрышка.

И вся-то поэма, как тягучий поминальный плач его поморских плакальщиц-пробабок, на могиле без-шабашного его убиенного младшего друга…

Сергей Есенин и Николай Клюев фото (Яндекс) Сергей Есенин и Николай Клюев фото (Яндекс)

Мы своё отбаяли до срока —
Журавли, застигнутые вьюгой.
Нам в отлёт на родине далёкой
Снежный бор звенит своей кольчугой.
Помяни, чортушко, Есенина
Кутьёй из углей да омылков банных!
А в моей квашне пьяно вспенена
Опара для свадеб да игрищ багряных!

А у меня изба новая —
Полати с подзором, божница неугасимая.
Намёл из подлавочья ярого слова я
Тебе, мой совёнок, птаха моя любимая.

Пришёл ты из Рязани платочком бухарским,
Нестираным, неполосканым, немыленым,
Звал мою пазуху улусом татарским,
Зубы табунами, а бороду филином!

Лепил я твою душеньку, как гнездо касатка,
Слюной крепил мысли, слова слезинками,
Да погасла зарная свеченька,
моя лесная лампадка,
Ушёл ты от меня разбойными тропинками!

Кручинушка была деду лесному,
Трепались по урочищам берестяные седины,
Плакал дымом овинник, а прясла солому.
Пускали по ветру, как пух лебединый…

Из-под кобыльей головы, загиблыми мхами
Протянулась окаянная пьяная стёжка.
Следом за твоими лаковыми башмаками
Увязалась поджарая дохлая кошка.

Ни крестом от неё, ни пестом, ни мукой,
Женился ли, умер — она у глотки,
Вот и острупел ты весёлой скукой.
В кабацком буруне топить свои лодки…

Н. Клюев 1910 год фото (Яндекс) Н. Клюев 1910 год фото (Яндекс)

Но если Сергей Есенин в своих стихах очеловечивал природу, то Николай Клюев её обожествлял. И противопоставлял «божественную" Природу современной индустриализации, когда Природа в стихах Клюева расцветала, как естественная деревенская среда с её физическим трудом и крестьянами-землепашцами, одухотворённая особой святостью. И напротив, всё, что противостоит природе и деревне – город, интеллигенция, фабрика, да и сама городская культура, оторванная от своих исконных истоков, всё обличалось Клюевым, как проявление дьявольской силы:

Широко необъятное поле,
А за ним чуть синеющий лес!
Я опять на просторе, на воле
И любуюсь красою небес.

В этом царстве зелёном природы
Не увидишь рыданий и слёз;
Только в редкие дни непогоды
Ветер стонет меж сучьев берёз.

Не найдёшь здесь душой пресыщённой
Пьяных оргий, продажной любви,
Не увидишь толпы развращённой
С затаённым проклятьем в груди.

Здесь иной мир — покоя, отрады.
Нет суетных волнений души;
Жизнь тиха здесь, как пламя лампады,
Не колеблемой ветром в тиши.

Поэзии свойственны искренность и честность… Именно поэтому в роковые тридцатые годы под расстрельный список попали самые лучшие, самые талантливые поэты России. «Погорельщина»…, поэма Николая Клюева о тяжёлой доле крестьян в период коллективизации, не осталась не «замеченной».

Николай Клюев фото (Яндекс) Николай Клюев фото (Яндекс)

В 1934 году Николай Клюев, высланный к тому времени из Москвы в Томск, был арестован и на пять лет сослан в Нарым. Читая книгу Льва Пичурина «Последние дни Николая Клюева», прежде всего, буквально натыкаешься на одно из его писем, написанное в мае 1934 года:

« Я сгорел на своей «Погорельщине»… Я сослан в Нарым, в поселок Колпашев на верную и мучительную смерть. Она, дырявая и свирепая, стоит уже за моими плечами. Четыре месяца тюрьмы и этапов, только по отрывному календарю скоро проходящих и легких, обглодали меня до костей. Ты знаешь, как я вообще слаб здоровьем, теперь же я навсегда загублен, вновь опухоли, сильнейшее головокружение, даже со рвотой, чего раньше не было. Поселок Колпашев — это бугор глины, усеянный почерневшими от бед и непогодиц избами, дотуга набитыми ссыльными. Есть нечего, продуктов нет или они до смешного дороги. У меня никаких средств к жизни, милостыню же здесь подавать некому, ибо все одинаково рыщут, как волки, в погоне за жраньем. Население — 80% ссыльных — китайцев, сартов, экзотических кавказцев, украинцев, городская шпана, бывшие офицеры, студенты и безличные люди из разных концов нашей страны — все чужие друг другу и даже, и чаще всего, враждебные, все в поисках жранья, которого нет, ибо Колпашев — давным-давно стал обглоданной костью. Вот он — знаменитый Нарым! — думаю я. И здесь мне суждено провести пять звериных темных лет без любимой и освежающей душу природы, без привета и дорогих людей, дыша парами преступлений и ненависти! И если бы не глубины святых созвездий и потоки слез, то жалким скрюченным трупом прибавилось бы в черных бездонных ямах ближнего болота. Сегодня под уродливой дуплистой сосной я нашел первые нарымские цветы, — какие-то сизоватые и густо-желтые,— бросился к ним с рыданием, прижал их к своим глазам, к сердцу, как единственных близких и не жестоких…»

Следующая цитата

Поэзия Н. Клюева. Поэмы «Погорельщина», «Повесть о Великой Матери»

Николай Клюев (1884-1937) родился в деревне Олонецкой губернии в семье урядника и православной песельницы, духовной наставницы поэта. Учился в церковно-приходской школе, год в Петрозаводской школе, которую оставил по болезни. Первые стихи опубликованы в 1904 году в петроградском сборнике «Новые поэты».

В 1907 переписывается с Блоком, присылает ему стихи. При посредничестве Блока публикуется в журналах «Бодрое слово» и «Золотое руно». В 1911 вышла первая книга стихов «Сосен перезвон» с посвящением Блоку и книга «Братские песни».

Черта ранних стихов – совмещение жанров, которые кажутся несовместимыми. Это религиозные гимны и песни, причем не стилизация под фольклор, а сотворенный песенный пласт, органически существующий в музыкальной и обрядовой стихии Русского Севера. Также в этих стихах природа неотделима от храма, а храм от природы, в них Христос ходит среди русских дубов и берез, а лес становится алтарем.

В 1913 выходит книга стихов «Лесные были». В них Клюев уже не поэт мистических прозрений, а певец северной деревни, олонецких лесов. Интересная черта –олонецкий говор, органически вплетенный в классический метр русской силлабо-тоники.

В 1912-13 Клюев живет в Москве и Петербурге, где выступает в салонах собирательницы народного творчества Озаровской, графини Уваровой, в Обществе свободной эстетики, в «Бродячей собаке». (Впечатления: «Тяжко мне с книжками, и с дамами, и с писателями – будь они прокляты и распрокляты!»)

В 1912 – 1913 посещает заседания «Цеха поэтов», сближается с акмеистами, которые видели в нем союзника. Но сближение было кратковременным. Ближайшим его другом становится С. Клычков. А в 1915 завязывается переписка Клюева с Есениным. Клычков, Есенин и Карпов создали объединение «новокрестьянских поэтов», духовным наставником которого стал Клюев.

В 1916 выходит цикл стихов «Избяные песни», посвященный матери. В нем объемно воплощен клюевский избяной космос. Для него изба – живое существо, тоскующее по ушедшей хозяйке, каждый ее предмет не может по-человечески смириться с утратой. В том же году Клюев пишет цикл «Земля и железо», где дух русской земли предстает, как последний оплот надвигающемуся концу мира — железу.

К 1916 также относятся первые гимны Белой Индии. Надо сказать, что Клюев знал рассказы о поисках благодатного края, о походах старообрядцев 19 в. в Индию. И теперь эта Индия вписывается в его избяной космос. Знакомые с детства реалии обретают космический смысл, не теряя при этом земного предназначения, что подчеркивает реальность существования Града Невидимого. В этом Граде пиршество плоти и духа и вечное бессмертие. Примечательно, что эта философия сочетается с красотой северных лесов, прелестью русской избы и индийской пагоды.

В 1928 вышла его последняя прижизненная книга стихов «Изба и поле» и поэма «Погорельщина», которую он тщетно пытался опубликовать, и которая расходилась по рукам.

Образы Чирина, Парамшина, Андрея Рублева – своеобразный оплот избяного космоса, старой деревни, которую грозит опустошить змей. Исчезновение с иконы образа Георгия Победоносца – свидетельство неминуемой катастрофы. Последняя молитва жителей этого сказочного мира – мольба о возвращении Егория, обращенная к Святому Николаю и Богоматери-Приснодеве перед иконами гениальных русских мастеров, воплотивших лики Богородицы, исполнена трагизма.

Герои «Погорельщины» - мужики-богомазы под руководством иконописца Павла – пишут образы. Как некогда в стихах Клюева совершалось «Рождество избы», теперь совершается «Рождество Иконы». Икона не пишется собственно кистью, является «смиренному Павлу в персты и зрачки». Сама природа помогает ему в работе, отдавая свои лучшие краски образу, который перестает восприниматься, как собственно искусство художника.

В 1930-х Клюев пишет эпическую поэму «Песнь о Великой Матери», изъятую при аресте. Во вступлении Клюев определяет темы своей «Песни. », перечисляя их рефреном: гусли (мелодия природы), притчи (православная София-мудрость), тайны (молитвы перед образом пречистым) и вести (также от природы).

Первая глава поэмы – рассказ о юности его матери («ей было восемнадцать весен»). Событийная часть начинается с момента, когда Паша едет в гости к подружке Арине. Вечером в избе посиделки. Параша играет на них песню о девице-утушке и молодце-селезне, приглянувшемуся ей Федору, сыну Каллистрата. Но недалеко от избы, в срубе, живет беглец из Соловков, отец Нафанаил, который хочет на ней жениться. Паша падает в обморок у него на руках и видит сон о «рубине востока» - русском престоле, к которому тянется чья-то жадная черная рука. А дальше она не по своей воле принимает решение выйти замуж за старца.

Как-то тайком, ночью она покидает избу и отправляется через тайгу «в Царьград». Там, в тайге происходит чудесная встреча с Матерью Божией, которая открывает ее предназначение. Параша идет дальше, но «страшат беглянку дебри», она принимает за сруб берлогу. Услышав крик, Федор вырывает ее из медвежьих когтей, но сам погибает. Прасковья в точности выполнила наказ Матери Божией. Она выучила сына Николеньку той грамоте жизни, которой не познать из обычных учебников:

Центральное событие второй главы – сбор отцов («кормчих»). Собор вел пресветлый Макарий, пришедший с Алтая. Его рассказ состоит из пророческих видений: гражданская война, наступление железных машин, запустение деревни, гибель Аральского моря, экологическая катастрофа на Волге и на Украине. Пророчества Макария органично соединяются с авторским отступлением, в котором дорисовывается общая апокалиптическая картина. Тем временем мать посылает Николеньку на Соловки, к отцам Савватию и Зосиме на учение. В Соловецком монастыре Николенька живет со схимниками несколько лет и молва о чудо-отроке разносится по округе.

Третья глава – наиболее загадочная. В ней рассказывается о событиях 1914-1916 годов: гражданской войне и убийстве Григория Распутина. В начале главы действует эпизодическое лицо – призванный в армию «лебеденок» Алеша. За стать его отправляют на службу в царское село. Клюев, рассчитывавший, вероятно, сделать «птенца» Алешу главным героем «третьего гнезда», все-таки не решается доверить ему совершить важнейший сюжетный ход – провести идейный поединок с Распутиным.

В последней главе – отношение Клюева к современной действительности. Для него это «лихие тушинские годы», где «правят бесы», пожирая «то коня, то девушку, то храм старинный». Надежда у Клюева одна – на будущие поколения россиян.

Читайте также: