Тревожно ласково счастливо горько беззаботно звучали частушки все здесь нравится карпову и панорама

Обновлено: 20.12.2024

  • ЖАНРЫ 360
  • АВТОРЫ 277 219
  • КНИГИ 653 863
  • СЕРИИ 25 022
  • ПОЛЬЗОВАТЕЛИ 611 317
Роман-хроника конца 20-х годов

Кривой Носопырь лежал на боку, и широкие, словно вешнее половодье, сны окружали его. Во снах он снова думал свои вольные думы. Слушал себя и дивился: долог, многочуден мир, по обе стороны, по ту и по эту.

Ну, а та сторона… Которая, где она?

Носопырь, как ни старался, не мог углядеть никакой другой стороны. Белый свет был всего один, один-разъединственный. Только уж больно велик. Мир ширился, рос, убегал во все стороны, во все бока, вверх и вниз, и чем дальше, тем шибче. Сновала везде черная мгла. Мешаясь с ярым светом, она переходила в дальний лазоревый дым, а там, за дымом, еще дальше, раздвигались то голубые, то кубовые, то розовые, то зеленые пласты; тепло и холод погашали друг дружку. Клубились, клубились вглубь и вширь пустые многоцветные версты…

«А дальше-то что? — думал во сне Носопырь. — Дальше-то, видно, Бог». Хотелось ему срисовать и Бога, но выходило не то чтобы худо, а как-то не взаправду. Носопырь ухмылялся одним своим по-волчьи пустым, по-овечьи невозмутимым нутром, дивился, что нет к Богу страха, одно уважение. Бог, в белой хламиде, сидел на сосновом крашеном троне, перебирал мозольными перстами какие-то золоченые бубенцы. Он был похож на старика Петрушу Клюшина, хлебающего после бани тяпушку из толокна.

Носопырь искал в душе почтение к тайнам. Опять срисовывал он богово, на белых конях, воинство, с легкими розовыми плащами на покатых, будто девичьих, плечах, с копьями и вьющимися в лазури прапорцами, то старался представить шумную ораву нечистого, этих прохвостов с красными ртами, прискакивающих на вонючих копытах.

И те и другие постоянно стремились в сражения.

Было в этом что-то пустоголовое, ненастоящее, и Носопырь мысленно плевался на тех и на этих. Вновь возвращался он к земле, к тихой зимней своей волости и к выстывающей бане, где жил бобылем, один на один со своею судьбой.

Сейчас он вспомнил свое настоящее имя. Его ведь звали Алексеем, он был сыном набожных, тихих и многодетных родителей. Но они недолюбливали младшего сына, отчего и женили на волостной красавице. На второй день после венчания отец вывел молодых за околицу, на обросший крапивой пустырь, воткнул в землю еловый кол и сказал: «Вот, прививайтесь, руки вам даны…»

Алеха был дородный мужик, но уж слишком несуразен лицом и фигурой: длинные, разной толщины ноги, косыня в туловище, а на большой круглой голове во все лицо уродился широкий нос, ноздри торчали в стороны, словно берлоги. От этого и прозвали его Носопырем. Он срубил избу на том самом месте, где отец поставил кол, но к землице так и не привился. Ходил ежегодно плотничать, бурлачил, на чужой стороне жить не любил, но из-за нужды привык зимогорить. Когда дети выросли, то вместе с матерью, оставив отца, ударились за реку Енисей, уж очень хвалил Столыпин-министр те места. Еще сосед Акиндин Судейкин придумал тогда частушку:

Мы живем за Енисеем, Ни овса, ни ржи не сеем, Ночь гуляем, день лежим, Нахаркали на режим.

От семьи не доходило ни слуху ни духу. Носопырь навечно остался один, оброс волосами, окривел, дом продал, а для жилья купил баню и начал кормиться от мира. А чтобы не дразнили ребятишки нищим, он притворился коровьим лекарем, носил на боку холщовую с красным крестом сумку, где хранил стамеску для обрубания копыт и сухие пучки травы зверобоя.

Ему снилось и то, что было либо могло быть в любое время. Вот сейчас над баней в веселом фиолетовом небе табунятся печальные звезды, в деревне и на огородных задах искрится рассыпчатый мягкий снег, а лунные тени от подворий быстро передвигаются поперек улицы. Зайцы шастают около гумен, а то и у самой бани. Они шевелят ушами и бесшумно, без всякого толку скачут по снегу. Спит в пригороде на елке черный стогодовалый ворон, река течет подо льдом, в иных домах бродит в кадушках недопитое никольское пиво, а у него, у Носопыря, тоскуют суставы от прежних простуд.

Он очнулся от восхода луны, цыганское солнышко проникло в окошко бани. Тяжесть желтого света давила Носопырю на здоровое веко. Старик не стал открывать зрячий глаз, а открыл мертвое око. В темноте поплыли, зароились зеленые искры, но их быстрая изумрудная россыпь сразу сменилась кровавым тяжким разливом. И тогда Носопырь поглядел здоровым глазом.

Луна светила в окошко, но в бане было темно. Носопырь пощупал около, чтобы найти железный косарь и отщепнуть лучинку. Но косаря не было. Это опять сказывался он, баннушко. Носопырь хорошо помнил, как ввечеру топил каменку и как воткнул косарь между стеной и лавкой. Теперь вот баннушко опять спрятал струментину… Баловал он последнее время все чаще: то утащит лапоть, то выстудит баню, то насыплет в соль табаку.

— Ну, ну, отдай, — миролюбиво сказал Носопырь. — Положь на место, кому говорят.

Луну затянуло случайным облачком, в бане тоже исчезло мертвое желтое облако. Каменка совсем остыла, было холодно, и Носопырю надоело ждать.

— Совсем ты сдурел! Экой прохвост, право. Чево? Ведь не молоденький я баловать с тобой. Ну, вот, то-то.

Косарь объявился на другой лавке. Старик нащепал лучины и хотел затопить каменку, но теперь, прямо из-под руки, баннушко уволок спички.

— Ну, погоди! — Носопырь погрозил кулаком в темноту. — Вылезай добром, ежели.

Но баннушко продолжал разыгрывать сожителя, и Носопырь топнул ногой.

— Отдай спички, дурак!

Ему казалось, что он ясно видит, как из-под лавки, где была дыра в пол, по-кошачьи мерцают два изумрудных глаза. Носопырь начал тихо подкрадываться к тому месту. Он только хотел схватить баннушка за скользкую шерсть, как нога подвернулась, Носопырь полетел. Он чуть не кувырнул шайку с водой, плечом ударился в дверку. «Хорошо что не головой», — вскользь подумалось ему. Тут баннушко завизжал, бросился в притвор, только и Носопырь не зевал, успел-таки вовремя прихлопнуть дверку. Он крепко тянул за скобу, был уверен, что зажал в притворе хвост баннушка.

— Вот тебе, так! Будешь еще варзать? Будешь охальничать, бу…

Визг за дверью перешел в какой-то скулеж, потом как будто все стихло. Носопырь хлопнул по балахону: спички оказались в кармане. Он вздул огонь и осветил притвор. Меж дверью и косяком был зажат конец веревки. «Вот шельма, ну и шельма, — Носопырь покачал головой. — Каждый раз грешить приходится».

Теперь он зажег лучину и вставил ее в гнутый железный светец. Веселый горячий свет осветил темные, будто лаковые, бревна, белые лавки, жердочку с висящими на ней берестяным пестерем и холщовой сумой, где хранились скотские снадобья. Большая черная каменка занимала треть бани, другую треть — высокий двухступенчатый полок. Шайка воды с деревянным, в образе утицы ковшиком стояла на нижней ступени. Там же лежала овчина, и на окне имелись берестяная солонка, чайный прибор, ложка и чугунок, заменяющий не только горшок для щей, но и самовар.

Носопырь взял веревку, которую баннушко заместо хвоста подсунул в притвор. Босиком пошел на мороз, за дровами. Врассыпную от бани с визгом бросились ребятишки. Остановились, заприплясывали.

— Ну, ничева-то у меня много и дома.

Носопырь огляделся. Вверху, на горе, десятками высоченных белых дымов исходила к небу родная Шибаниха. Дымились вокруг все окрестные деревеньки, словно скученные морозом. И Носопырь подумал: «Вишь, оно… Русь печи топит. Надо и мне».

Он принес дров, открыл челисник — дымовую дыру — и затопил каменку. Дрова занялись трескучим бездымным огнем. Носопырь сел на пол напротив огня — в руках кочерга, калачом мослатые ноги — громко запел тропарь: «…собезначальное слово отцу и духови от девы, рождшееся на спасение наше, воспоим вернии и поклонимся, яко благоволи плотню взыти на крест и смерть претерпети и врскресити умершия славным воскресением твоим!»

Следующая частушка

УПС, страница пропала с радаров.

Вам может понравиться Все решебники

Алексеева

Алексеева, Низовцева, Ким

Мякишев

Мякишев, Буховцев

Сиротин

Сиротин

Мордкович 10-11 класс

Мордкович, Семенов

Spotlight

Юлия Ваулина, Джунни Дули

Виленкин

Виленкин, Жохов, Чесноков

Главная задача сайта: помогать школьникам и родителям в решении домашнего задания. Кроме того, весь материал совершенствуется, добавляются новые сборники решений.

Следующая частушка

— Кто сегодня на подходе, Тамарочка? — кричит он телефонистке.

— На подходе германский «Хапаранда», польский «Гливице», один англичанин, очень трудное название, и два наших — «Белосток» и буксир «Котельщик» с лихтером «Двина», — будничной скороговоркой отвечает Тамара, не подозревая, какой музыкой отдаются эти слова в ушах ребят. Все здесь нравится Карпову: и панорама, и чайки, прорезающие воздух, и сам воздух, настоянный на водорослях, на угле, на сосне и железе. Владька вырос в рыбачьем поселке на берегу моря. Сейчас в нем всколыхнулось забытое ощущение беспричинного счастья. И Максимову тоже здесь нравится. Катер летит прямо в слепящий солнечный блеск, словно стремится расплавиться, лавирует у подножия гигантов, пришедших из дальних морей. И мы будем плавать на них!

Работа. Обследование судов, проверка камбуза и санитарных книжек, акт под копирку — скучная процедура. Но зато потом снова на катер!

К причалу бегут женщины. Бегут молча в одном темпе, как взвод солдат на учении. Бегут встречать теплоход, который не был на родине полгода. Приближается борт теплохода, и женщины стоят на причале, толстые тетки и изящные модницы, разные женщины, связанные одной судьбой, — морячки. А на борту теплохода мужья только молча странновато улыбаются. Кажется, они не верят, что это реальность, что вон там, в двадцати метрах, стоят женщины, народившие им детей, подарившие им любовь. Это неизбежные минуты смутного анализа нахлынувших чувств, а потом уже начинаются крики, смех, беготня по трапу, поцелуи.

За пять дней теплоход разгрузился, погрузился снова и вечером ушел в Индию. Наблюдая его темную массу, растворяющуюся в сумерках, Максимов представил себе женщин на причале с платочками у горестных глаз, подернутых пеленой похмелья.

— Верное средство от пресыщения, — сказал он Владьке. — Вот как надо жениться, чтобы чувства были натянуты, как струна, чтоб о встрече мечтать полгода, чтоб о жене думать, как о прекрасной любовнице…

— А по-моему, — тихо сказал Карпов, — это единственное, что может отпугнуть от моря. Если бы я… если бы мы с ней… Как ты думаешь, был бы я здесь?

Максимов твердо посмотрел ему в глаза и промолчал. Лишний раз он понял, что образ Веры прочно связан для Владьки с сентиментальным «понятием о „настоящей любви“. Удивительное дело! Владька — легкий, веселый малый, красавец, атлет. Кажется, несется человек по жизни, хохоча от удовольствия. Собственно, так оно и есть. Может, раньше чахли из-за обманутой любви, а Владька по-прежнему наращивает мускулы, носит яркие галстуки, целует девушек. Мало кто относится к нему серьезно, мало кто знает о двух его страстях. Вера и Хирургия. Владька давно мечтает о Большой Хирургии, о работе в знаменитой на весь мир клинике. Все это кончилось нелепым провалом; Он потерял все сразу.

Максимов тряхнул головой. Ему было неприятно вспоминать подробности, потому что Владька был ему дорог. Ладно, что было, то прошло. Кажется, сейчас хирургия вытесняется морскими путешествиями, а Вера… что ж, время залечит и это. Время все лечит. Понял, Максимов?

Они стояли возле окна в коридоре «карантинки». Немного неприятно было чувствовать за спиной скрипучую пустоту большого дома. Вдруг на лестнице затопали шаги, и в коридоре появился невысокий человек в синем макинтоше, морской фуражке и с чемоданом,

— Хелло! — сказал он. — Мальчики, где здесь свободная каюта?

— Все судно к вашим услугам, — вежливо ответил Карпов.

Человек подошел поближе.

— Будем знакомы. Капелькин Вениамин. Летучий Голландец.

Явственно запахло водочкой. Вошедший был круглолиц, плотен. Улыбался довольно игриво и очень располагал к себе. Он пошел с ребятами в «бутылку», достал из чемодана французский коньяк «мартель» и разлил в два имеющихся стакана и в чашку для бритья.

— Будемте сами здоровы, чего желают нам наши мамы, — сказал он.

Элегантный напиток, предназначенный для смакования и причмокивания он опрокинул залпом, по-русски, и закусил «мануфактуркой», то есть понюхал рукав своего пальто. Потом он понес. Максимов и Карпов ловили каждое его слово, Капелькин поучал, делился своей житейской мудростью, рассказывал о женщинах, пароходах, спиртных напитках, коврах, отрезах, о Гамбурге, Лондоне, Бомбее, ругал нехорошими словами старпома с парохода, на котором плавал последнее время.

— Это серый человек, мальчики, серый, как штаны пожарника. Он не мог понять высокого парения моей души.

Капелькин понравился Алексею и Владьке. Им было приятно, что по соседству поселился этот «заводной» малый, оморячившийся врач, списанный с судна за то, что во время участившихся «воспарений» стал достигать недозволенных высот.

Кончался август, но солнце продолжало безраздельно царить над Финским заливом Балтийского моря. Лишь по ночам ехидный ветерок намекал на то, что по его стопам движутся передовые отряды осени. Максимов писал письмо Зеленину:

«…Иногда я просыпаюсь с чувством, что мимо меня проходит какой-то массивный сгусток энергии. Поднимаюсь на локте и вижу: прямо под нашими окнами скользит в темноте тяжело груженное судно. Два-три огонька горят на нем, бредет по палубе какая-то фигура. Судно поворачивается кормой, кто-то чиркнул спичкой, кто-то бросил окурок в воду. Прощай, земля, до новой встречи! Никогда я не перестану считать тебя лопухом, дорогой Сашок. Почему не сообщаешь о своих подвигах на сельской ниве? Сеешь ли разумное, доброе, вечное? Сей, милый, засевай квадратно-гнездовым методом! Серьезно, черт, пиши. Мы по тебе скучаем».

Вдвоем с Генрихом IV

Райздравский «Москвич» выбрался на дорогу, несколько раз моргнул красными огоньками, словно прощаясь, рванулся и сразу исчез за поворотом. В лесу, вероятно, было уже совсем темно: шофер зажег фары. Дымящееся световое облако поплыло по елкам. Вскоре скрылось и оно. Зеленин некоторое время еще смотрел на дорогу. Она белела в густых сумерках и казалась ровной и удобной. Но Зеленин уже испытал на себе ее качества и сейчас с тоской подумал, что зимой эта безобразно разбитая колея станет единственной жилкой, соединяющей Круглогорье с внешним миром, со станцией железной дороги, с районным центром, с Ленинградом. Шоссе что надо — зимой заносы, весной разливы, только летом можно благополучно отбить себе печень.

По озеру в темноте бродила электрическая жизнь: слабые светлячки барж, прожекторы буксиров, сигнальные огни тральщиков. Суда торопились уйти на север, к каналу. Темные домишки Круглогорья были для них лишь мимолетной картинкой, промелькнувшим кадром киноленты на пути из Ленинграда в Белое море. Зеленин спустился с крыльца и побрел через больничный двор к флигелю, где находилась его докторская квартира. Квартира была непомерно велика и пустынна. Долгие годы до революции ее занимал земский врач с многочисленными чадами и домочадцами. Как уже узнал Зеленин, врач этот поддерживал связь с революционными организациями Петербурга, а в гражданскую войну вместе с другими членами сельского Совета был расстрелян белыми. Последние два года комнаты пустовали. Перед приездом Зеленина кто-то попытался придать им жилой вид — в столовой на окнах трогательно белели бязевые занавесочки.

Зеленин осмотрел дубовые панели в столовой и попытался представить себе прежних владельцев квартиры. За этим монументальным столом, вероятно, рассаживались на чаепития, читали вслух Короленко, спорили о судьбах России. Приезжали из Петербурга бородатые вдохновенные конспираторы, из сапога в сапог передавались листовки. Потом он вздохнул, открыл свой чемодан и, чувствуя, что совершает кощунство, брякнул на стол похожую на палицу твердокопченую колбасу, батон и нож. Он ел, глядя перед собой в стену, но знал, что за спиной у него есть дверь, которая ведет в такую же обширную комнату, а там тоже дверь и опять комната, такая же пустая, как и две первые. Никогда он не думал, что ему будет неприятно из-за избытка жилплощади. Что он будет делать здесь один? Надежды на прибавление семейства никакой: Инна в Москве. Ха, приедет она сюда, как же! Из Москвы сюда? Из Москвы, где столько интересных ребят, артисты, художники, поэты, где будущим летом будет всемирный фестиваль. Нет, брат Зеленин, ищи-ка ты себе северную красавицу.

Следующая частушка

В восторге от того, что первый объявил новость, он вывалился из избы обратно на улицу. Пляска враз прекратилась. Володя Зырин подал гармонь Палашке. Девки, сразу и не очень стесняясь, позабывали своих доморощенных ухажеров, заохорашивались, заперешептывались. «Коня! Коня ведут!» — послышались по многим углам таинственно-восторженные слова, стало тихо, потом поднялся невообразимый шум. Дверь открылась, и в клубе мороза качнулась громадная, с бубенцами морда коня. Вначале она хитровато мотнулась в обе стороны. Затем, взбрыкнув до самого потолка, объявился и сам конь. Зазвенел бубенцами, заприплясывал посреди избы, начал заваливаться то вправо, то влево, освобождая место. Народ с хохотом, визгом и криком шарахался в стороны, задние начали подниматься на лавки. Конь бил правой передней ногой, одновременно лягался правой задней, вызывая восторг и всевозможные возгласы. Большая соломенная морда, обмотанная тряпьем и приделанная к ухвату, согласно кивала честному народу, то отрицательно мотала, когда начали угадывать кличку. Холщовая подстилка, изображавшая конское туловище и шею, закрывала артистов. Когда кто-либо пробовал заглянуть под нее, чтобы узнать, кто нынче конем, то, отброшенный копытом, отлетал в сторону.

Черный бородатый цыган с серьгой в ухе, в шапке с зеленым плисовым верхом, в рваных штанах, но в хорошем кафтане раздвинул кнутом толпу, похлопал коня по шее: «А гдэ мой Сивка? А вот мой Сивка! А ну, каму лошадь купить, харошая лошадь!» Тотчас появился юркий маленький черт, правда, в валенках и безрогий. Он поглядел у коня под хвостом и плюнул туда, конь лягнулся, а черт подскочил вперед и начал считать конские зубы. Поднялся спор, сколько у коня зубов, началась торговля. Мужичок вкупе с необъятной полуторной бабой переторговал черта, цыган продал коня и смылся, а когда мужичок посадил жену на коня, тот взбрыкнул, упал и ко всеобщему восторгу испустил дух.

Когда коня вместе с ревущей бабой выволокли на улицу, в Самоварихиной избе уже нельзя было протолкнуться. Ольховские ребята поздоровались за руку с шибановскими девками и ребятами, пошли плясать под свою игру, доброхоты во главе с Палашкой очистили игрище от мелких ребятишек. Молодок, мужиков и баб пока оставили.

Иван Нечаев курил с Акимом Дымовым, с которым они вместе служили, но сестра Людка опять разыскала его в толкучке. Она долго трясла брата за локоть: «Иван, ой, Иван, Анютка-то…» — «Чево?» — «Да ведь родила!» Нечаев сперва отмахнулся, потом до него дошло, и он стремительно бросился домой, словно в атаку.

Теперь игрище пело на все голоса гармоний и девок. Палашка завела в кути и за печью все горюны, гармонисты не однажды сменили друг друга, а Микуленка, которого она ждала, все еще не было. Председателя вызволил из плена все тот же Иван Нечаев. Прибежав домой, он еще с порога крикнул: «А где у меня Петруха-то?» Нечаев задолго до этого дня дал младенцу любимое имя: Петр. То, что могла родиться дочь, даже не приходило в голову. Жена и мать послали Нечаева за бабкой Таней, она была дальней его родственницей. К тому же только она умела так искусно завязывать пупки шибановским новорожденным. Нечаев пулей, даже без шапки устремился за Таней. Он еле открыл примерзшие ворота, выпустил на волю Микуленка с Носопырем и увел старушку домой. Носопырь отправился еще смотреть игрище, а Микуленок побежал в сельсовет.

Ребята и девки плясали и пели, ходили к горюну, переглядывались. Тревожно, ласково, счастливо, горько, весело, беззаботно звучали частушки. Гармони еще пели совсем не устало, у каждой был свой тон и голос. Но деревня уже спала. Спали все, кроме веселого игрища, да не спали два старика. Никита Рогов и Петруша Клюшин уже поднялись и рубили хвою в своих дворах при свете керосиновых фонарей. Еще не спала кобыла попа — она сама пришла к дому и стояла на морозе нераспряженная. Да не мог уснуть Савватей Климов. На игрище он долго смешил девок и все просился плясать. А сейчас, лежа на печке, он, видимо, вспомнил и свою молодость. Савватей ворчал и жаловался Гурихе на нее же.

— Да заусни ты, заусни, ради Христа! — не вытерпела Гуриха.

— А никогда не заусну. Климов шиш когда зауснет.

Он затих, когда Гуриха отступилась. Пропели вторые петухи. Каждый раз, готовясь уснуть, Савватей вспоминал что-нибудь хорошее, что случилось за день, либо плохое, которое не случилось. Сегодня он подумал: «Вот как хорошо, что сейчас зима и нету блох. Ни одной штуки. Оне уж покусали бы за ночь-то. Не поспишь с ними. С блохами-то».

В субботу, 14 января 1928 года, в Москве было мглистое морозное утро. Белая мгла висела над крышами. Нагромождения домов и кварталов терялись вдали, растворенные этой морозной мглой. Золотушный, с неопределенными очертаниями сгусток солнца, никем не замечаемый и словно ненужный небу и городу, всходил над столицей. В безветрии и безмолвии Александровского сада мерцали медленные кристаллики снежной пыли. На красноватых, слегка отлогих монолитах Кремлевской стены обозначались серебристые лишаи проступившего за ночь инея. Дворник в казенном фартуке старательно разметал снег у въезда в Троицкие ворота. По Воздвиженке и мимо Манежа торопились на работу последние служащие. Школяр, опоздавший на первый урок, глазел на афишу. Реклама «Совкино» вещала о кинофильме «Парижский сапожник».

Со стороны Охотного ряда, из негустого потока машин выкатил тупоносый, сдержанно пофыркивающий «паккард». В окне кабины мелькнуло усталое, не отражающее душевного состояния лицо, с усами, спадающими наискось по желтоватым, потревоженным оспой щекам. Отсутствующий, но зоркий взгляд скользнул по мальчишке: в узких прищуренных глазах скопилось, но тут же исчезло мимолетное добродушие. Оставляя синюю гарь выхлопов, машина миновала Кутафью башню, преодолела некрутой подъем крепостного моста, задержалась у главных ворот и въехала в Кремль. Своды кремлевских арок отражали и потому усиливали шум мотора. После нескольких поворотов «паккард» остановился на небольшом внутреннем дворике, у одной из многочисленных дверей этой цитадели причудливого русского зодчества.

Держа в руке меховую с наушниками шапку, Сталин вылез из машины и несколькими энергичными движениями размял ноги. Он встряхнул шапку, не спеша надел ее, сунул руки в карманы пальто и, слегка косолапя, чуть заметно покачиваясь, прошелся к двери.

Дверь была не заперта. Войдя в коридорчик, он неопределенным движением руки ответил на приветствие дежурного, затем прошел в теплый боковой коридор. Поднялся по неширокой отлогой лестнице, миновал небольшое безымянное зало и вышел на второй этаж.

После вчерашней ссоры с женой ему не хотелось идти в квартиру, он направился в один из двух своих кабинетов. В коридоре второго этажа служители натирали полы, пахло мастикой и размоченной древесиной паркета. Батареи центрального отопления грели неважно, и от воды в коридоре витала неприятная осенняя свежесть. Однако в кабинете было очень тепло, и Сталин с наслаждением разделся. Стоя на мягком бесшумном ковре, он неторопливо набил трубку.

Одиночество и отсутствие запланированных на сегодня встреч были приятными. Он задумался, забыв погасить спичку. Огонь обжег пальцы. Стараясь быть объективным, Сталин снова вспомнил жену и улыбнулся: «Дура… Она просто дура, это во-первых. Во-вторых, она совсем не понимает, что его дело в миллион раз нужнее, чем все ее дела, взятые вместе. В-третьих… в-третьих, он еще не настолько стар, чтобы… чтобы не считаться с этим. Впрочем, все это ерунда. Чушь, недостойная того, чтобы терять время: ему хватает забот без этого».

Читайте также: